Он лег в постель и заснул свинцовым безотрадным сном
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Хозяйка первая услыхала стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него — халат!
— Что это? — спросил он только, поглядев на халат.
— Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили халат, — сказал Захар.
Обломов как сел, так и остался в кресле.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, — он не ловил ни одной.
Сердце было убито: там на время затихла жизнь. Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных сил совершалось медленно.
Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или целые сутки идти, ехать, двигаться, как машина.
Понемногу, трудным путем выработывается в человеке или покорность судьбе — и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления, — или горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря по горю, и по человеку тоже.
Обломов не помнил, где он сидит, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видел, как хозяйка и Акулина пошли на рынок, как мелькнул пакет мимо забора.
Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли вывести его из столбняка.
Загремели чашки, зашипел самовар.
Наконец часу в десятом Захар отворил подносом дверь в кабинет, лягнул, по обыкновению, назад ногой, чтоб затворить ее, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал, однакож, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас подскочит и сконфузит его.
Он благополучно дошел, уткнув бороду в поднос и обняв его крепко, до самой постели и только располагал поставить чашки на стол подле кровати и разбудить барина — глядь, постель не измята, барина нет!
Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней сахарница. Он стал ловить вещи на воздухе и качал подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе только ложечку.
— Что это за напасть такая? — говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. — Где же барин?
А барин сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар посмотрел на него с разинутым ртом.
— Вы зачем это, Илья Ильич, всю ночь просидели в кресле, не ложились? — спросил он.
Обломов медленно обернул к нему голову, рассеянно посмотрел на Захара, на разлитый кофе, на разбросанный по ковру сахар.
— А ты зачем чашку-то разбил? — сказал он, потом подошел к окну.
Снег валил хлопьями и густо устилал землю.
— Снег, снег, снег! — твердил он бессмысленно, глядя на снег, густым слоем покрывший забор, плетень и гряды на огороде. — Все засыпал! — шепнул потом отчаянно, лег в постель и заснул свинцовым, безотрадным сном.
Уж было за полдень, когда его разбудил скрип двери с хозяйской половины; из двери просунулась обнаженная рука с тарелкой; на тарелке дымился пирог.
— Сегодня воскресенье, — говорил ласково голос, — пирог пекли; не угодно ли закусить?
Но он не отвечал ничего: у него была горячка.
Источник
XII
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Хозяйка первая услыхала стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него халат!
Что это? спросил он только, поглядев на халат.
Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили халат, сказал Захар.
Обломов как сел, так и остался в кресле.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, он не ловил ни одной.
Сердце было убито: там на время затихла жизнь. Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных сил совершалось медленно.
Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или целые сутки идти, ехать, двигаться, как машина.
Понемногу, трудным путем выработывается в человеке или покорность судьбе и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления, или горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря по горю, и по человеку тоже.
Обломов не помнил, где он сидит, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видел, как хозяйка и Акулина пошли на рынок, как мелькнул пакет мимо забора.
Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли вывести его из столбняка. Загремели чашки, зашипел самовар.
Наконец часу в десятом Захар отворил подносом дверь в кабинет, лягнул, по обыкновению, назад ногой, чтоб затворить ее, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал, однакож, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас подскочит и сконфузит его.
Он благополучно дошел, уткнув бороду в поднос и обняв его крепко, до самой постели и только располагал поставить чашки на стол подле кровати и разбудить барина глядь, постель не измята, барина нет!
Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней сахарница. Он стал ловить вещи на воздухе и качал подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе только ложечку.
Что это за напасть такая? говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. Где же барин?
А барин сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар посмотрел на него с разинутым ртом.
Вы зачем это, Илья Ильич, всю ночь просидели в кресле, не ложились? спросил он.
Обломов медленно обернул к нему голову, рассеянно посмотрел на Захара, на разлитый кофе, на разбросанный по ковру сахар.
А ты зачем чашку-то разбил? сказал он, потом подошел к окну.
Снег валил хлопьями и густо устилал землю.
Снег, снег, снег! твердил он бессмысленно, глядя на снег, густым слоем покрывший забор, плетень и гряды на огороде. Все засыпал! шепнул потом отчаянно, лег в постель и заснул свинцовым, безотрадным сном.
Уж было за полдень, когда его разбудил скрип двери с хозяйской половины; из двери просунулась обнаженная рука с тарелкой; на тарелке дымился пирог.
Сегодня воскресенье, говорил ласково голос, пирог пекли; не угодно ли закусить?
Но он не отвечал ничего: у него была горячка.
Источник
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XII
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но
домой вернулся поздно ночью. Хозяйка первая услыхала
стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна
Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его,
стащил сапоги и накинул на него — халат!
— Что это? — спросил он только, поглядев на халат.
— Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили
халат, — сказал Захар.
Обломов как сел, так и остался в кресле.
Всё погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел,
опершись на руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов.
Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей;
они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, —
он не ловил ни одной.
Сердце было убито: там на время затихла жизнь.
Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным
путем скопившегося напора жизненных сил
совершалось медленно.
Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал
тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой
потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или
целые сутки идти, ехать, двигаться, как машина.
Понемногу, трудным путем выработывается в человеке
или покорность судьбе — и тогда организм медленно и
постепенно вступает во все свои отправления, — или
горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря
по горю, и по человеку тоже.
Обломов не помнил, где он сидел, даже сидел ли он:
машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось
утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель
старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как
застучали и загремели в доме, видел и не видал, как
хозяйка и Акулина пошли на рынок, как мелькнул пакет
мимо забора.
Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли
вывести его из столбняка. Загремели чашки, зашипел
самовар.
Наконец часу в десятом Захар отворил подносом дверь
в кабинет, лягнул, по обыкновению, назад ногой, чтоб
затворить ее, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал,
однако ж, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь
Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас
подскочит и сконфузит его.
Он благополучно дошел, уткнув бороду в поднос и
обняв его крепко, до самой постели и только располагал
поставить чашки на стол подле кровати и разбудить
барина — глядь, постель не измята, барина нет!
Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней
сахарница. Он стал ловить вещи на воздухе и качал
подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе
только ложечку.
— Что это за напасть такая? — говорил он, глядя, как
Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб.
— Где же барин?
А барин сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар
посмотрел на него с разинутым ртом.
— Вы зачем это, Илья Ильич, всю ночь просидели в
кресле, не ложились? — спросил он.
Обломов медленно обернул к нему голову, рассеянно
посмотрел на Захара, на разлитый кофе, на разбросанный
по ковру сахар.
— А ты зачем чашку-то разбил? — сказал он, потом
подошел к окну.
Снег валил хлопьями и густо устилал землю.
— Снег, снег, снег! — твердил он бессмысленно, глядя
на снег, густым слоем покрывший забор, плетень и
гряды на огороде. — Всё засыпал! — шепнул потом
отчаянно, лег в постель и заснул свинцовым, безотрадным
сном. Уж было за полдень, когда его разбудил
скрип двери с хозяйской половины; из двери просунулась
обнаженная рука с тарелкой; на тарелке дымился пирог.
— Сегодня воскресенье, — говорил ласково голос, —
пирог пекли; не угодно ли закусить?
Но он не отвечал ничего: у него была горячка.
Источник
Она, в отчаянии, качала головой и рыдала, повторяя:
– О, как больно, больно!
– Если ты умрешь? – вдруг с ужасом сказал он. – Подумай, Ольга…
– Нет, – перебила она, подняв голову и стараясь взглянуть на него сквозь слезы. – Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… голубь; ты прячешь голову под крыло – и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей… да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего – не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я… А нежность… где ее нет!
У Обломова подкосились ноги; он сел в кресло и отер платком руки и лоб.
Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: “Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..”
Ольга вдруг увидела, сколько яду было в ее слове; она стремительно бросилась к нему.
– Прости меня, мой друг! – заговорила она нежно, будто слезами. – Я не помню, что говорю: я безумная! Забудь все; будем по-прежнему; пусть все останется, как было…
– Нет! – сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. – Не останется! Не тревожься, что сказала правду: я стою… – прибавил он с унынием.
– Я мечтательница, фантазерка! – говорила она. – Несчастный характер у меня. Отчего другие, отчего Сонечка так счастлива…
Она заплакала.
– Уйди! – решила она, терзая мокрый платок руками. – Я не выдержу; мне еще дорого прошедшее.
Она опять закрыла лицо платком и старалась заглушить рыдания.
– Отчего погибло все? – вдруг, подняв голову, спросила она. – Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…
– Есть, – сказал он чуть слышно.
Она вопросительно, полными слез глазами взглянула на него.
– Обломовщина! – прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слезы закапали ей на пальцы.
Не поднимая головы, не показывая ей лица, он обернулся и пошел. XII
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Хозяйка первая услыхала стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него – халат!
– Что это? – спросил он только, поглядев на халат.
– Хозяйка сегодня принесла: вымыли и починили халат, – сказал Захар.
Обломов как сел, так и остался в кресле.
Все погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на руку, не замечал мрака, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, – он не ловил ни одной.
Сердце было убито: там на время затихла жизнь. Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных сил совершалось медленно.
Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог лежать, как камень, целые сутки или целые сутки идти, ехать, двигаться, как машина.
Понемногу, трудным путем выработывается в человеке или покорность судьбе – и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления; или горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря по горю, и по человеку тоже.
Обломов не помнил, где он сидит, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видел, как хозяйка и Акулина пошли на рынок, как мелькнул пакет мимо забора.
Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли вывести его из столбняка.
Загремели чашки, зашипел самовар.
Наконец часу в десятом Захар отворил подносом дверь в кабинет, лягнул, по обыкновению, назад ногой, чтоб затворить ее, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал, однакож, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас подскочит и сконфузит его.
Он благополучно дошел, уткнув бороду в поднос и обняв его крепко, до самой постели и только располагал поставить чашки на стол подле кровати и разбудить барина – глядь, постель не измята, барина нет!
Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней сахарница. Он стал ловить вещи на воздухе и качал подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе только ложечку.
– Что это за напасть такая? – говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. – Где же барин?
А барин сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар посмотрел на него с разинутым ртом.
– Вы зачем это, Илья Ильич, всю ночь просидели в кресле, не ложились? – спросил он.
Обломов медленно обернул к нему голову, рассеянно посмотрел на Захара, на разлитый кофе, на разбросанный по ковру сахар.
– А ты зачем чашку-то разбил? – сказал он, потом подошел к окну.
Снег валил хлопьями и густо устилал землю.
– Снег, снег, снег! – твердил он бессмысленно, глядя на снег, густым слоем покрывший забор, плетень и гряды на огороде. – Все засыпал! – шепнул потом отчаянно, лег в постель и заснул свинцовым, безотрадным сном.
Уж было за полдень, когда его разбудил скрип двери с хозяйской половины; из двери просунулась обнаженная рука с тарелкой; на тарелке дымился пирог.
– Сегодня воскресенье, – говорил ласково голос, – пирог пекли; не угодно ли закусить?
Но он не отвечал ничего: у него была горячка.
вспомнили, Агафья Матвеевна! Только не забыла бы Анисья.
– А я-то на что? Слышите, шипит? – отвечала она, отворив немного дверь в кухню. – Уж жарится.
Потом дошила, откусила нитку, свернула работу и отнесла в спальню.
Итак, он подвигался к ней, как к теплому огню, и однажды подвинулся очень близко, почти до пожара, по крайней мере до вспышки.
Он ходил по своей комнате и, оборачиваясь к хозяйской двери, видел, что локти действуют с необыкновенным проворством.
– Вечно заняты! – сказал он, входя к хозяйке. – Что это такое?
– Корицу толку, – отвечала она, глядя в ступку, как в пропасть, и немилосердно стуча пестиком.
– А если я вам помешаю? – спросил он, взяв ее за локти не давая толочь.
– Пустите! Еще надо сахару натолочь да вина отпустить на пудинг.
Он все держал ее за локти, и лицо его было у ее затылка.
– Скажите, что если б я вас… полюбил?
Она усмехнулась.
– А вы бы полюбили меня? – опять спросил он.
– Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить.
– А если я поцелую вас? – шепнул он, наклонясь к ее щеке, так что дыхание его обожгло ей щеку.
– Теперь не святая неделя, – сказала она с усмешкой.
– Ну, поцелуйте же меня!
– Вот, бог даст, доживем до пасхи, так поцелуемся, – сказала она, не удивляясь, не смущаясь, не робея, а стоя прямо и неподвижно, как лошадь, на которую надевают хомут. Он слегка поцеловал ее в шею.
– Смотрите, просыплю корицу; вам же нечего будет в пирожное положить, – заметила она.
– Не беда! – отвечал он.
– Что это у вас на халате опять пятно? – заботливо спросила она, взяв в руки полу халата. – Кажется, масло? – Она понюхала пятно. – Где это вы? Не с лампадки ли накапало?
– Не знаю, где это я приобрел.
– Верно, за дверь задели? – вдруг догадалась Агафья Матвеевна. – Вчера мазали петли: все скрипят. Скиньте да дайте скорее, я выведу и замою: завтра ничего не будет.
– Добрая Агафья Матвеевна! – сказал Обломов, лениво сбрасывая с плеч халат.
– Знаете что: поедемте-ка в деревню жить: там-то хозяйство! Чего, чего нет: грибов, ягод, варенья, птичий, скотный двор…
– Нет, зачем? – заключила она со вздохом. – Здесь родились, век жили, здесь и умереть надо.
Он глядел на нее с легким волнением, но глаза не блистали у него, не наполнялись слезами, не рвался дух на высоту, на подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спускать глаз с ее локтей.
Глава II
Иванов день прошел торжественно. Иван Матвеевич накануне не ходил в должность, ездил, как угорелый, по городу и всякий раз приезжал домой то с кульком, то с корзиной.
Агафья Матвеевна трои сутки жила одним кофе, и только для Ильи Ильича готовились три блюда, а прочие ели как-нибудь и что-нибудь.
Анисья накануне даже вовсе не ложилась спать. Только один Захар выспался за нее и за себя и на все эти приготовления смотрел небрежно, с полупрезрением.
– У нас в Обломовке этак каждый праздник готовили, – говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни. – Бывало пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали – опять пошло, а здесь раз в год!
Он за обедом подавал первому Обломову и ни за что не соглашался подать какому-то господину с большим крестом на шее.
– Наш-то столбовой, – гордо говорил он, – а это что за гости!
Тарантьеву, сидевшему на конце, вовсе не подавал или сам сваливал ему на тарелку кушанье, сколько заблагорассудит.
Все сослуживцы Ивана Матвеевича были налицо, человек тридцать.
Огромная форель, фаршированные цыплята, перепелки, мороженое и отличное вино – все это достойно ознаменовало годичный праздник.
Гости под конец обнимались, до небес превозносили вкус хозяина и потом сели за карты. Мухояров кланялся и благодарил, говоря, что он, для счастья угостить дорогих гостей, не пожалел третного будто бы жалованья.
К утру гости разъехались и разошлись, с грехом пополам, и опять все смолкло в доме до ильина дня.
В этот день из посторонних были только в гостях у Обломова Иван Герасимович и Алексеев, безмолвный и безответный гость, который звал в начале рассказа Илью Ильича на первое мая. Обломов не только не хотел уступить Ивану Матвеевичу, но старался блеснуть тонкостью и изяществом угощения, неизвестными в этом углу.
Вместо жирной кулебяки явились начиненные воздухом пирожки; перед супом подали устриц; цыплята в папильотках, с трюфелями, сладкие мяса, тончайшая зелень, английский суп.
Посередине стола красовался громадный ананас, и кругом лежали персики, вишни, абрикосы. В вазах – живые цветы.
Только принялись за суп, только Тарантьев обругал пирожки и повара за глупую выдумку ничего не класть в них, как послышалось отчаянное скаканье и лай собаки на цепи.
На двор въехал экипаж, и кто-то спрашивал Обломова. Все и рты разинули.
– Кто-нибудь из прошлогодних знакомых вспомнил мои именины, – сказал Обломов. – Дома нет, скажи – дома нет! – кричал он шопотом Захару.
Обедали в саду, в беседке. Захар бросился было отказать и столкнулся на дорожке с Штольцем.
– Андрей Иваныч, – прохрипел он радостно.
– Андрей! – громко воззвал к нему Обломов и бросился обнимать его.
– Как я кстати, к самому обеду! – сказал Штольц. – Накорми меня; я голоден. Насилу отыскал тебя!
– Пойдем, пойдем, садись! – суетливо говорил Обломов, сажая его подле себя.
При появлении Штольца Тарантьев первый проворно переправился через плетень и шагнул в огород; за ним скрылся за беседку Иван Матвеевич и исчез в светлицу. Хозяйка тоже поднялась с места.
– Я помешал, – сказал Штольц вскакивая.
– Куда это, зачем? Иван Матвеич! Михей Андреич! – кричал Обломов.
Хозяйку он усадил на свое место, а Ивана Матвеевича и Тарантьева дозваться не мог.
– Откуда, как, надолго ли? – посыпались вопросы.
Штольц приехал на две недели, по делам, и отправлялся в деревню, потом в Киев и еще бог знает куда.
Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом деле был голоден. Прочие и подавно ели молча.
После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоем с Штольцем.
Они молчали некоторое время. Штольц пристально и долго глядел на него.
– Ну, Илья?! – сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смотрел вниз и молчал.
– Стало быть, “никогда”?
– Что “никогда”? – спросил Обломов, будто не понимая.
– Ты уж забыл: “Теперь или никогда!”
– Я не такой теперь… что был тогда, Андрей, – сказал он наконец. – Дела мои, слава богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал…
– Отчего ж не приехал за границу? – спросил Штольц.
– За границу мне помешала приехать…
Он замялся.
– Ольга? – сказал Штольц, глядя на него выразительно.
Обломов вспыхнул.
– Как, ужели ты слышал… Где она теперь? – быстро спросил он, взглянув на Штольца.
Штольц, не отвечая, продолжал смотреть на него, глубоко заглядывая ему в душу.
– Я слышал, она с теткой уехала за границу, – говорил Обломов: – вскоре…
– Вскоре после того, как узнала свою ошибку, – договорил Штольц.
– Разве ты знаешь… – говорил Обломов, не зная, куда деваться от смущенья.
– Все, – сказал Штольц, – даже и о ветке сирени. И тебе не стыдно, не больно, Илья? не жжет тебя раскаяние, сожаление?..
– Не говори, не поминай! – торопливо перебил его Обломов. – Я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мною и ею, когда убедился, что я не стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват…
– Я не виню тебя, Илья, – дружески, мягко продолжал Штольц, – я читал твое письмо. Виноват больше всех я, потом она, потом уж ты, и то мало.
– Что она теперь? – робко спросил Обломов.
– Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя…
Испуг, сострадание, ужас, раскаяние с каждым словом являлись на лице Обломова.
– Что ты говоришь, Андрей! – сказал он, вставая с места. – Поедем, ради бога, сейчас, сию минуту: я у ног ее выпрошу прощение…
– Сиди смирно! – перебил Штольц засмеявшись. – Она весела, даже счастлива, велела кланяться тебе и хотела писать, но я отговорил, сказал, что это тебя взволнует.
– Ну, слава богу! – почти со слезами произнес Обломов. – Как я рад, Андрей, позволь поцеловать тебя, и выпьем за ее здоровье.
Они выпили по бокалу шампанского.
– Где ж она теперь?
– Теперь в Швейцарии. К осени она с теткой поедет к себе в деревню. Я за этим здесь теперь: нужно еще окончательно похлопотать в палате. Барон не доделал дела; он вздумал посвататься за Ольгу…
– Ужели? Так это правда? – спросил Обломов. – Ну, что ж она?
– Разумеется, что: отказала; он огорчился и уехал, а я вот теперь доканчивай дела! На той неделе все кончится. Ну, ты что? Зачем ты забился в эту глушь?
– Покойно здесь, тихо, Андрей, никто не мешает…
– В чем?
– Заниматься…
– Помилуй, здесь та же Обломовка, только гаже, – говорил Штольц оглядываясь. – Поедем-ка в деревню, Илья.
– В деревню… хорошо, пожалуй: там же стройка начнется скоро… только не вдруг, Андрей, дай сообразить…
– Опять сообразить! Знаю я твои соображения: сообразишь, как года два назад сообразил ехать за границу. Поедем на той неделе.
– Как же вдруг, на той неделе? – защищался Обломов. – Ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться… У меня здесь все хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет.
– Да ничего и не надо. Ну, что тебе нужно?
Обломов молчал.
– Здоровье плохо, Андрей, – сказал он, – одышка одолевает. Ячмени опять пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь…
– Послушай, Илья, серьезно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты наживешь себе водяную или удар. Уж с надеждами на будущность – кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить – все это ты должен и можешь сделать… Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет – слышишь? – чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы…
– Она еще не забыла меня! Да стою ли я! – сказал Обломов с чувством.
– Нет, не забыла и, кажется, никогда не забудет: это не такая женщина. Ты еще должен ехать к ней в деревню, в гости.
– Не теперь только, ради бога, не теперь Андрей! Дай забыть. Ах, еще здесь…
Он указал на сердце.
– Что здесь? Не любовь ли? – спросил Штольц.
– Нет, стыд и горе! – со вздохом ответил Обломов.
– Ну хорошо! Поедем к тебе: ведь тебе строиться надо; теперь лето, драгоценное время уходит…
– Нет, у меня поверенный есть. Он и теперь в деревне, а я могу после приехать, когда соберусь, подумаю.
Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом году оброк.
Штольц руками всплеснул при этом рассказе.
– Ты ограблен кругом! – сказал он. – С трехсот душ полторы тысячи рублей! Кто поверенный? Что за человек?
– Больше полуторы тысячи, – поправил Обломов, – он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд…
– Сколько ж?
– Не помню, право, да я тебе покажу: у меня где-то есть расчет.
– Ну, Илья! Ты в самом деле умер, погиб! – заключил он. – Одевайся, поедем ко мне!Читать произведение •Обломов (Часть 3 ,Часть 4 (1-3)))• от Гончаров И.А., в оригинальном формате и полном объеме. Если вы оценили творчество Гончаров И.А. – оставьте свою рецензию для посетителей Brusl.ru, обратная связь на mnenie@brusl.ru
Источник