Когда миссис корстон встречает во сне покойного сэра корстон

Или даже не бог, а какой-нибудь его зам

Или даже не бог, а какой-нибудь его зам
поднесет тебя к близоруким своим глазам
обнаженным камушком, мертвым шершнем
и прольет на тебя дыхание, как бальзам,
настоящий рижский густой бальзам,
и поздравит тебя с прошедшим
– с чем прошедшим?
– со всем прошедшим.

Покатает в горсти, поскоблит тебя с уголка –
кудри слабого чаю
лоб сладкого молока
беззащитные выступающие ключицы
скосишь книзу зрачки – плывут себе облака,
далеко под тобой, покачиваясь слегка
больше ничего с тобой
не случится

– Ну привет, вот бог, а я его генерал,
я тебя придирчиво выбирал
и прибрал со всем твоим
барахлишком
человеческий, весь в прожилочках, минерал,
что-то ты глядишь изумленно слишком
будто бы ни разу
не умирал…

Хвала отчаявшимся

Хвала отчаявшимся. Если бы не мы,
То кто бы здесь работал на контрасте.
Пока живые избегают тьмы,
Дерутся, задыхаются от страсти,
Рожают новых и берут взаймы,
Мы городские сумрачные власти.
Любимые наместники зимы.

Хвала отчаянью. Оно имеет ген
И от отца передается к сыну.
Как ни пытались вывести вакцину –
То нитроглицерин, то гексоген.
В больницах собирают образцы, ну
И кто здоров и хвалит медицину –
Приезжий.
Кто умрет — абориген.

Хвала отчалившим. Счастливого пути.
Погрузочный зашкаливает счетчик
На корабле – ко дну бы не пойти,
У океана слабый позвоночник.
В Ковчег не допускают одиночек,
И мы друг к другу в гости к десяти
Приходим с тортиком.
Нас некому спасти.

Хвала Отчизне. Что бы без нее
Мы знали о наркотиках и винах,
О холоде, дорогах, херувимах,
Родителях и ценах на сырье.

Отчаянье, плоди неуязвимых.
Мы доблестное воинство твое.

Мать-одиночка растит свою дочь скрипачкой

Мать-одиночка растит свою дочь скрипачкой,
Вежливой девочкой, гнесинской недоучкой.
«Вот тебе новая кофточка, не испачкай».
«Вот тебе новая сумочка с крепкой ручкой».

Дочь-одиночка станет алкоголичкой,
Вежливой тётечкой, выцветшей оболочкой,
Согнутой чёрной спичкой, проблемы с почкой.
Мать постареет и все, чем ее ни пичкай,
Станет оказывать только эффект побочный.

Боженька нянчит, ни за кого не прочит,
Дочек делить не хочет, а сам калечит.
Если графа «отец», то поставлен прочерк,
А безымянный палец – то без колечек.
Оттого, что ты, Отче, любишь нас больше прочих,
Почему-то еще ни разу не стало
легче.

Игорю, в дорогу

Здесь мы расстанемся. Лишнего не люблю.
Навестишь каким-нибудь теплым антициклоном.
Мы ели сыр, запивали его крепленым,
Скидывались на новое по рублю.
Больше мы не увидимся.
Я запомню тебя влюбленным,
Восемнадцатилетним, тощим и во хмелю.

Знали только крайности, никаких тебе середин.
Ты хорошо смеялся. Я помню эти
Дни, когда мы сидели на факультете
На обшарпанных подоконниках, словно дети,
Каждый сам себе плакальщик, сам себе господин.
Мы расстанемся здесь.
Ты дальше пойдешь один.

Не приеду отпеть. Тут озеро и трава,
До машины идти сквозь заросли, через насыпь.
Я не помню, как выживается в восемнадцать.
Я не знаю, как умирается в двадцать два.
До нескорого. За тобой уже не угнаться.
Я гляжу тебе вслед, и кружится голова.

Гордон Марвел

Это Гордон Марвел, похмельем дьявольским не щадимый.
Он живет один, он съедает в сутки по лошадиной
Дозе транквилизаторов; зарастает густой щетиной.
Страх никчемности в нем читается ощутимый.
По ночам он душит его, как спрут.

Мистер Марвел когда-то был молодым и гордым.
Напивался брютом, летал конкордом,
Обольщал девчонок назло рекордам,
Оставлял состояния по игорным
Заведениям, и друзья говорили – Гордон,
Ты безмерно, безмерно крут.

Марвел обанкротился, стал беспомощен и опаслив.
Кое-как кредиторов своих умаслив,
Он пьет теплый Хольстен, листает Хастлер.
Когда Гордон видит, что кто-то счастлив
Его душит черный, злорадный смех.

И в один из июльских дней, что стоят подолгу,
Обжигая носы отличнику и подонку,
Гордон злится: «Когда же я наконец подохну», –
Ангел Габриэль приходит к нему под окна,
Молвит: «Свет Христов просвещает всех».

Гордон смотрит в окно на прекрасного Габриэля.
Сердце в нем трепыхается еле-еле.
И пока он думает, все ли это на самом деле
Или транквилизаторы потихоньку его доели,
Габриэля уже поблизости нет как нет.

Гордон сплевывает, бьет в стенку и матерится.
«И чего теперь, я кретин из того зверинца,
Что сует брошюрки, вопит «покаяться» и «смириться»?
Мне чего, завещать свои мощи храму? Сходить побриться?»

***

Гордон, не пивший месяц, похож на принца.
Чисто выбритый он моложе на десять лет.

По утрам он бегает, принимает холодный душ, застилает себе кровать.
Габриэль вернется, тогда-то уж можно будет с ним и о деле потолковать.

По капле, по словцу, по леденцу…

По капле, по словцу, по леденцу,
Из воздуха, из радиоэфира,
По номерам, как шарики в лото,
Выкатываясь, едут по лицу
И достигают остального мира
И делают с ним что-нибудь не то

Мои стихи. Как цепь или гряда,
Как бритые мальчишки в три ряда,
Вдоль плаца, по тревоге чрезвычайной
Моею расставляются рукой.
Стоят и дышат молча. И всегда
Выигрывает кто-нибудь случайный.
Выигрывает кто-нибудь другой.

Рассчитай меня, Миша

Рассчитай меня, Миша. Ночь, как чулок с бедра,
Оседает с высоток, чтобы свернуться гущей
В чашке кофе у девушки, раз в три минуты лгущей
Бармену за стойкой, что ей пора,
И, как правило, остающейся до утра.

Её еле хватило на всю чудовищную длину
Этой четверти; жаль, уже не исправить троек.
Каждый день кто-то прилепляет к ее окну
Мир, похожий на старый выцветший полароид
С места взрыва – и тот, кто клялся ей, что прикроет,
Оставляет и оставляет ее одну.

Миша, рассчитай ее. Иногда она столько пьёт,
Что перестает ощущать отчаянье или голод,
Слышит скрежет, с которым ты измельчаешь лёд,
Звук, с которым срывается в небо голубь,
Гул, с которым садится во Внукове самолёт.
Вещи, для которых все еще нет глаголов.

Мама просит меня возвращаться домой до двух.
Я возвращаюсь после седьмого виски.
В моем внутреннем поезде воздух горяч и сух,
Если есть пункт прибытия – путь до него неблизкий,
И Иосиф Бродский сидит у меня в купе, переводит дух
С яростного русского на английский.

Там, за баром, укрывшись, спрятав в ладони нос,
Мальчик спит, в драных джинсах, худ, как военнопленный.
В этом городе устаешь и от летних гроз, –
Был бы Бог милосерд – заливал бы монтажной пеной.
Рассчитай меня, Миша. Меня и мой постепенный,
Обстоятельный,
предрассветный
хмельной
невроз.

Полбутылки рома, два пистолета

Полбутылки рома, два пистолета,
Сумка сменной одежды — и всё готово.
Вот оно какое, наше лето.
Вообще ничего святого.

Нет, я против вооружённого хулиганства.
Просто с пушкой слова доходчивее и весче.
Мне двадцать пять, Меня зовут Фокс, я гангстер.
Я объясняю людям простые вещи –

Мол, вот это моё. И это моё. И это.
Голос делается уверенный, возмужалый.
И такое оно прекрасное, наше лето.
Мы когда умрём, поселимся в нём, пожалуй.

Вот когда мы бухали, плакали или грызлись…

Вот когда мы бухали, плакали или грызлись –
Выделялось какое-то жизненно важное вещество.
Нам казалось, что это кризис.
На деле, кризис –
Это ни страдать, ни ссориться, ничего.

Раньше было мало ответов; теперь не стало самих вопросов.
Мониторы, турбины, кнопочки вправо-влево, вперед-назад.
Как все это заставить летать, отбросив
Смысл жизни, которому — здравствуйте, друг Иосиф, –
Ни прислать ребяток,
ни сунуть денег,
ни приказать?

Грейс

Когда Стивен уходит, Грейс хватает инерции продержаться двенадцать дней.
Она даже смеется – мол, Стиви, это идиотизм, но тебе видней.
А потом небеса начинают гнить и скукоживаться над ней.
И становится все темней.

Это больше не жизнь, констатирует Грейс, поскольку товаровед:
Безнадежно утрачивается форма, фактура, цвет;
Ни досады от поражений, ни удовольствия от побед.
Ты куда ушел-то, кретин, у тебя же сахарный диабет.
Кто готовит тебе обед?

Грейси продает его синтезатор – навряд ли этим его задев или отомстив.
Начинает помногу пить, совершенно себя забросив и распустив.
Все сидит на крыльце у двери, как бессловесный большой мастиф,
Ждет, когда возвратится Стив.

Он и вправду приходит как-то – приносит выпечки и вина.
Смотрит ласково, шутит, мол, ну кого это ты тут прячешь в шкафу, жена?
Грейс кидается прибираться и мыть бокалы, вся напряженная, как струна.
А потом начинает плакать – скажи, она у тебя красива? Она стройна?
Почему вы вместе, а я одна?..

Через год Стивен умирает, в одну минуту, «увы, мы сделали, что смогли».
Грейси приезжает его погладить по волосам, уронить на него случайную горсть земли.
И тогда вообще прекращаются буквы, цифры, и наступают одни нули.

И однажды вся боль укладывается в Грейс, так, как спать укладывается кот.
У большой, настоящей жизни, наверно, новый производитель, другой штрих-код.
А ее состоит из тех, кто не возвращается ни назавтра, ни через год.
И небес, работающих
На вход.

От меня до тебя

От меня до тебя
Расстояние, равное лучшей повести
Бунина; равное речи в поиске
Формулы; равное ночи в поезде
От Пiвденного до Киевского вокзала.
Расстояние, равное «главного не сказала».

Я много езжу и наедаюсь молчаньем досыта.
Мне нравится быть вне адреса и вне доступа.
Я представляю тебя, гундосого,
В царстве бутылок, шторок, железных прутьев, –
Спящим в купе, напротив.

Это, собственно, все, что есть у меня живого и настоящего.
Ни почтового ящика, столь навязчивого, ни вящего
Багажа; я передвигалась бы, будто ящерка
Век, без точки прибытия, в идеале.
Чтобы стук и блики на одеяле.

Это суть одиночества, сколь желанного, столь бездонного.
Это повод разоблачиться донага,
Подвести итоги посредством дольника,
Ехать, слушать колеса, рельсы, частоты пульса.
Чтобы ты прочел потом с наладонника
И не улыбнулся.

Чтобы ты прочел, заморгав отчаянно, как от острого,
От внезапного, глаз царапнувшего апострофа,
Как в je t’aime.
Расстояние как от острова и до острова,
Непригодных ни для рыбалок, ни для охот.
Все маршруты лежат в обход.

Майки

Майки, послушай, ты ведь такая щёлка,
Чтобы монетка, звякнув, катилась гулко.
Майки, не суйся в эти предместья: чёлка
Бесит девчонок нашего переулка.

Майк, я два метра в холке, в моей бутылке
Дергаясь мелко, плещется крепкий алко, –
Так что подумай, Майк, о своем затылке,
Прежде чем забивать здесь кому-то стрелки;
Знаешь ли, Майки, мы ведь бываем пылки
По отношенью к тем, кому нас не жалко.

Знаю, что ты скучаешь по мне, нахалке.
(Сам будешь вынимать из башки осколки).
Я узнаю тебя в каждой смешной футболке,
Каждой кривой ухмылке, игре-стрелялке;
Ты меня — в каждой третьей курносой тёлке,
Каждой второй язвительной перепалке;
Как твоя девочка, моет тебе тарелки?
Ставит с похмелья кружечку минералки?..

Правильно, Майки, это крутая сделка.
Если уж из меня не выходит толка.
Мы были странной парой — свинья-копилка
И молодая самка степного волка.
Майки, тебе и вправду нужна сиделка,
Узкая и бесстрастная, как иголка:
Резкая скулка, воинская закалка.

Я-то как прежде, Майки, кручусь как белка
И о тебе планирую помнить долго.
Видимо, аж до самого
катафалка.

Полюбуйся, мать, как тебя накрывает медь

Полюбуйся, мать, как тебя накрывает медь,
Вместо крови густая ртуть, и она заполняет плоть;
Приходилось тебе когда-нибудь так неметь,
Так не спать, не верить, взглянуть не сметь
На кого-нибудь?

Глянь-ка, волчья сыть, ты едва ли жива на треть,
Ты распорота, словно сеть, вся за нитью нить;
Приходилось тебе о ком-нибудь так гореть,
По кому-то гнить?

Ну какая суть, ну какая божия благодать?
Ты свинцовая гладь, висишь на хребте, как плеть;
Был ли кто-нибудь, кем хотелось так обладать
Или отболеть?

Время крепко взялось калечить, а не лечить –
Ты не лучше ничуть, чем рухнувшая мечеть.
Был ли кто-то, чтоб ладно выключить – исключить,
Даже не встречать?..

Был ли кто, чтоб болела память, преснела снедь,
Ты ходила, как тать, и не различала путь –
Ни врагу пожелать, ни близкому объяснить –
И молиться больше так не суметь
Никогда-нибудь.

И катись бутылкой по автостраде

И катись бутылкой по автостраде,
Оглушенной, пластиковой, простой.
Посидели час, разошлись не глядя,
Никаких «останься» или «постой»;
У меня ночной, пятьдесят шестой.
Подвези меня до вокзала, дядя,
Ты же едешь совсем пустой.

То, к чему труднее всего привыкнуть –
Я одна, как смертник или рыбак.
Я однее тех, кто лежит, застигнут
Холодом на улице: я слабак.
Я одней всех пьяниц и всех собак.
Ты умеешь так безнадежно хмыкнуть,
Что, похоже, дело мое табак.

Я бы не уходила. Я бы сидела, терла
Ободок стакана или кольцо
И глядела в шею, ключицу, горло,
Ворот майки — но не в лицо.
Вот бы разом выдохнуть эти сверла –
Сто одно проклятое сверлецо

С карандашный грифель, язык кинжала
(желобок на лезвии — как игла),
Чтобы я счастливая побежала,
Как он довезет меня до угла,
А не глухота, тошнота и мгла.
Страшно хочется, чтоб она тебя обожала,
Баловала и берегла.

И напомни мне, чтоб я больше не приезжала.
Чтобы я действительно не смогла.

Что тебе рассказать? Не город, а богадельня

Что тебе рассказать? Не город, а богадельня.
Всякий носит себя, кудахтая и кривясь.
Спорит ежеутренне, запивает еженедельно,
Наживает долги за свет, интернет и связь.
Моя нежность к тебе живет от тебя отдельно,
И не думаю, что мне стоит знакомить вас.

В моих девочках испаряется спесь и придурь,
Появляется чувство сытости и вины.
Мои мальчики пьют, воюют и делят прибыль –
А всё были мальчишки, выдумщики, вруны;
Мое сердце решает, где ему жить, и выбор,
Как всегда, не в пользу твоей страны.

Мне досталась модель оптического девайса,
Что вживляешь в зрачок – и видишь, что впереди.
Я душа молодого выскочки-самозванца,
Что приходит на суд нагая, с дырой в груди,
«нет, не надо все снова, Господи, Господиии».
Бог дает ей другое тело – мол, одевайся,
Подбирай свои сопли и уходи.

Миссис Корстон

Когда миссис Корстон встречает во сне покойного сэра Корстона,
Она вскакивает, ищет тапочки в темноте, не находит, черт с ними,
Прикрывает ладонью старушечьи веки черствые
И тихонько плачет, едва дыша.

Он до старости хохотал над ее рассказами; он любил ее.
Все его слова обладали для миссис Корстон волшебной силою.
И теперь она думает, что приходит проведать милую
Его тучная обаятельная душа.

Он умел принимать ее всю как есть: вот такую, разную
Иногда усталую, бесполезную,
Иногда нелепую, несуразную,
Бестолковую, нелюбезную,
Безотказную, нежелезную;
Если ты смеешься, — он говорил, — я праздную,
Если ты горюешь – я соболезную.
Они ездили в Хэмпшир, любили виски и пти шабли.
А потом его нарядили и погребли.

Миссис Корстон знает, что муж в раю, и не беспокоится.
Там его и найдет, как станет сама покойницей.
Только что-то гнетет ее, между ребер колется,
Стоит вспомнить про этот рай:

Иногда сэр Корстон видится ей с сигарой и «Джонни Уокером»,
Очень пьяным, бессонным, злым, за воскресным покером.
«Задолжал, вероятно, мелким небесным брокерам.
Говорила же – не играй».

Никогда не тревожь того, кто лежит на дне

Никогда не тревожь того, кто лежит на дне.
Я песок, и большое море лежит на мне,
Мерно дышит во сне, таинственном и глубоком.
Как толстуха на выцветшей простыне,
С хлебной крошкой под самым боком.

Кто-то мечется, ходит, как огонек в печи,
Кто-то ищет меня, едва различим в ночи
По бейсболке, глазным белкам, фонарю и кедам.
Я лежу в тишине, кричи или не кричи.
Мои веки ни холодны и ни горячи.
И язык отчаянья мне неведом.

Что за сила меня носила – а не спасла.
Я легка, непроизносима, мне нет числа.
Только солнце танцует ромбиками сквозь воду.
Дай покоя, Господи, и визирю, и рыбарю,
Дай покоя, и больше я не заговорю,
Тем любимым бейсболке, кедам и фонарю,
От которых теперь я вырвалась
на свободу

Тара Дьюли

Тара Дьюли поет под плеер («эй, мисс, потише вы!»)
Носит строгие туфли с джинсами арэнбишными,
Пишет сказки — чужим ли детям, в порядке бреда ли.
Танцевала в известной труппе, пока не вышибли.
Тара дружит со всеми своими бывшими
Так, как будто они ни разу ее не предали.

Тара любит Шику. Шикинью черен, как антрацит.
Он красивый, как черт, кокетливый, как бразилец.
Все, кто видел, как он танцует, преобразились.
Тара смотрит, остервенело грызет мизинец.
Шику улыбается, словно хищник, который сыт.

Когда поздней ночью Шикинью забросит в клуб
Божия карающая десница,
Когда там танцпол для него раздастся и потеснится,
Когда он, распаренный, залоснится
Каждым мускулом, станет жарок, глумлив, несносен,
И улыбка между лиловых десен,
Между розово-карих губ,
Диско грянет тяжелой рокерской бас-гитарой,
Шику встретится вдруг эмалевым взглядом с Тарой,
Осознает, что просто так ему не уйти;
Им, конечно, потом окажется по пути,
Даже сыщется пару общих знакомых, общих
Тем; он запросто едет к ней, а она не ропщет,
(«я не увлекусь, я не увлекусь, я не увлекусь»);
Когда он окажется как египетский шелк наощупь,
Как соленый миндаль на вкус, –

Еще не просыпаясь, чувствуешь тишину — это первый признак.
Шику исчезает под утро, как настоящий призрак.
Только эхо запаха, а точней, отголосок, призвук
Оставляет девушкам, грубиян.

Боль будет короткая, но пронзительная, сквозная.
Через пару недель она вновь задержится допоздна и
Будет в этом же клубе — он даже ее узнает.
Просто сделает вид, что пьян.

Это мир заменяемых

Это мир заменяемых; что может быть смешней твоего протеста.
Поучись относиться к себе как к низшему
Из существ; они разместят чужой, если ты не пришлешь им текста.
Он найдет посговорчивей, если ты не перезвонишь ему.

Это однородный мир: в нем не существует избранных – как и лишних.
Не приходится прав отстаивать, губ раскатывать.
Ладно не убедишь – но ты даже не разозлишь их.
Раньше без тебя обходились как-то ведь.

Миф о собственной исключительности, возникший
Из-за сложной организации нервной деятельности.
Добрый Отче, сделал бы сразу рикшей
Или человеком, который меняет пепельницы.

Он ей привозит из командировок какие-нибудь глупости

Он ей привозит из командировок
Какие-нибудь глупости: магнит
С эмблемой, порционный сахар,
Нелепое гостиничное мыльце,
Нездешнюю цветастую банкнотку,
Наклейку с пачки местных сигарет.

Она его благодарит, смеется.
Она бы тоже что-нибудь дарила ?
Оторванную пуговицу, степлер,
Счета за коммунальные услуги,
Просроченный талончик техосмотра,
Зубную пломбу, тест с одной полоской,
Сто двадцать пятый тест с одной полоской, –
Но это далеко не так забавно.
А больше ничего не остается.

Да нечего рассказывать, хороший.
Давай-ка лучше ты мне расскажи.

Источник