Йон фоссе сон об осени читать

Йон фоссе сон об осени читать thumbnail

Короткий, ясный и сильный сон – мой кабинет в «Собеседнике», давно переехавшем в новое здание, где я не был никогда, то ли из суеверия, то ли из принципа. Можно же присылать все по мейлу. Правду сказать, я очень любил и то здание, и третий этаж, и тот кабинет и проводил там в девяностые больше времени, чем дома, где у меня никогда кабинета не было. Вообще было все другое – не только редакция и не только профессия, но невероятно ясное чувство погружения в это другое: я его так старательно забывал, а оказывается – на дне памяти все лежит. При этом осень, вторая половина сентября, то время, когда не все еще осыпается и даже случаются почти летние дни, но вечерами есть уже осенняя таинственность, присущая вообще всякому умиранию (не смерти, конечно, потому что в смерти как раз ничего таинственного нет): темно-лиловые сумерки, золотые клены за окном, и я не зажигаю свет, чтобы не спугнуть эти цвета. Помню я, оказывается, даже расположение веток на стене. У нас еще неподалеку была школа, и в это примерно время двор заполнялся детьми, идущими то ли со второй смены, то ли из продленки, то ли из каких-то кружков (еще ведь были кружки), – но и дети разговаривали осторожно, уважая тайну. В этом было напоминание о собственной моей школе, о девятом-десятом классе, моем, вероятно, лучшем времени, – о тогдашних московских вечерах, которые дышали предчувствием, потому что во все щели уже просачивался воздух скорой новизны. Этими вечерами ходил я либо в Школу журналиста при журфаке, либо в детскую редакцию радиовещания на «Ровесников», либо к репетиторам, и во всем была та же таинственность, листья, медленное их осыпание, лиловые и золотые цвета. Говорю вам, это не проблема возраста, хотя и возраст был прекрасен с его пробуждением новых возможностей; это проблема переломного времени, которое в жизни дважды не повторяется, времени, когда понимаешь, например, Блока. Не представляю, как будут его понимать сегодняшние дети. В конце жизни он сам себя не понимал.

И вот я вхожу в этот кабинет, не зажигая света, – и помню памятью руки, что выключатель был, оказывается, справа; что теперь в этом кабинете? Понятия не имею. Пусто, наверное. С тех пор как мы переехали из-за безмерно дорогой аренды, там сняли вывеску, и никто так и не въехал. И совершенно отчетливое чувство, что за мной в приоткрытую дверь кто-то зашел, и ни малейшего страха, потому что кто же и мог зайти за мной следом, как не ты?

Любил я в жизни немного, новой любви, вероятно, не будет. В смысле, будет та, которая есть. Но вот эта – длившаяся без малого двенадцать лет – была особенная, из тех, с утратой которой так и не смиряешься, и никогда она не увенчивается браком, и никогда не понятно, кто виноват. Это было ближе всего к идеалу, и притом постоянно случались вещи, которые все перечеркивали или по крайней мере предостерегали, и все-таки временами случалась такая полнота совпадения, какой не было ни до, ни после. И все это закончилось восемь лет назад, оборвалось совершенно, и всякий раз, как мне хотелось вернуться или вернуть, – у меня было что вспомнить, чтобы все перечеркнуть снова и не позвонить даже спьяну. И много всего у меня было с тех пор, в том числе хорошего, и там все тоже хорошо, насколько я знаю, – даже ребенок, которого вроде быть не могло, а вот смотри ты. Я послеживал издали, но без большого любопытства. Мне даже удавалось раскочегарить в себе такую злость, что побеждалась любая тоска. И в самом деле, ну были же такие вещи, через которые нельзя переступить (и очень долго переступал, потому что было и то, что важнее). И сколько раз навсегда расходились, репетировали вечную разлуку столько раз, что и в последний очень долго не верили, не понимали, насколько все окончательно; но бывает и такая усталость, которую уже не пересилишь. Но и тогда я каким угодно знанием знал, что будет еще какая-то встреча, пусть одна, но будет; даже после того, как вроде бы случайно пересеклись совершенно не в Москве, в городе, куда я приехал с гастролями, а она по работе, и там уже почти не разговаривали, и казалось – ну вот же, ничего не осталось, хотя как раз яснее ясного было, что осталось все, что ужасно кровоточит. И вот пришла, потому что не могла не прийти, и именно в такой день.

Какой, собственно, такой? А вот с этим именно ощущением несколько тревожного уюта. Помню, я сел однажды, на нашей как раз Новослободской, не на тот автобус, и отвез он меня не к метро, а в совсем другую сторону, почти в другой город, в ту его часть, где я сроду не был. Таких мест, между прочим, много в Москве – почти на всех континентах был, а в Москве есть целые районы, где не ступала нога вот этого конкретного человека. И вылез я только на конечной, уже на самой тогдашней окраине, и очень долго ждал обратного автобуса – не зная, пойдет ли он вообще; и было именно это чувство тревожного, но уюта. Какой-то сквер, киоск, окна зажигаются. Дружелюбные тихие пьяницы давят бутылку тогдашнего чего-то московского и тоже уютного. Домой я доехал уже к ночи, и почему-то мне каждая минута этого вечера запомнилась, как детали чудесного путешествия; огромные трубы какой-то ТЭЦ, вроде которой мы ехали, старик со старинной палкой, целая трость, и маленькая девочка с очень большой собакой… Вот такой же был вечер. Был такой вечер, какие бывали еще в Москве начала восьмидесятых годов; тогда были всякие таинственные эзотерические кружки, театры-студии, куда приглашали на тайные просмотры, квартиры подпольных гипнотизеров, которые принимали в мансардах, на чердаках, попадали туда после условных звонков в дверь, чуть ли не с паролем… Таких вечеров давно нет, потому что нет никакой таинственности – как уже было сказано, нет ее и в смерти, а сейчас какая-то сплошная смерть, какая-то послежизнь, в неубранном трупе. Но вдруг именно это чувство страшноватых и счастливых чудес, и ты входишь за мной, и я знаю, что именно ты.

Читайте также:  Что означает во сне ехать на велосипеде

Все дальнейшее уже в модусе ты – она, то есть в прямом общении и притом все время со стороны; довольно частое состояние во сне. Милая моя. Сейчас пойдет какое-то чисто автоматическое, почти улитинское письмо. Но как же воспроизвести иначе? Ты столько делала ужасного – правда, ты никогда меня не предавала, чего не было, того не было; но ведь не было и таких обстоятельств. А много другого было, такого, что даже вспоминать не могу, – но оказывается, что это все и не помнится. А помнится, страшно сказать, вот это чувство невероятной, слезной любви, небывалой какой-то благодарности. Да и то – первые два года, пока все не начало отравляться, были ведь сплошным чудом. И в первые дни, когда все началось, я вообще не понимал – как это ты ходишь по улицам и перед тобой не ложатся все штабелями. Просто когда увидел впервые – когда же это было? на каких-то съемках, – вообще не понимал, как может быть такая красота, и неужели эта красота на меня посмотрит? А она сама подошла, потому что уж очень я ел ее глазами. И сразу поехали ко мне, и все было так, как не бывает. Милая моя. И одно сплошное спасибо. При этом я действительно не видел тебя восемь лет, но все помнится, любая интонация. Ты и сейчас что-то говоришь, но не надо ничего говорить, ничего выяснять. Пришла – и все, и совершенно достаточно. Чувство полной достаточности, совершенной плеромы. Как было однажды, помнишь ли, – весенним, позднеапрельским днем, в лучшее время, в четыре часа дня, только начинается вечер, только удлиняются тени, и снова какие-то дети во дворе; просто лежали и слушали их звонкое, но деликатное, мягкое, как апрельские тени, перекрикивание внизу. Любимая характеристика звука – мягкий звонкий, такое, кажется, бывает в русской фонетике только у Й. Волшебный звук, которым заканчивается столько волшебных слов – даруй, поцелуй, мало ли что еще.

И вот ничего этого нет. Это тоже присутствует во сне, мы об этом, скорее всего, говорим – тоже молча: нет Крыма, куда больше не поехать, Крыма, куда мы ездили столько раз, где нас встречал Вагнер, которого тоже больше нет. И не бывать мне в обозримом будущем, если не «вообще никогда», ни в том Артеке, ни в комнате Вагнера; и не видеть мне того берега, где я с завязанными глазами прошел бы и сейчас, ни разу не споткнувшись. Это все отмерло как-то сразу, не было и сомнений, что сразу и навсегда; ни малейших колебаний, ехать ли еще. Упало, как падает топор или занавес; как обрываются отношения с тем, кто действительно предал. Они уже не кровоточат, нет, шалишь. Не знаю, как у других, а у меня это сразу. И даже почти не болело, потому что болит ведь, когда есть шанс передумать – а здесь не было и его. Но вместе с Крымом отскочила слишком большая часть жизни, которую пришлось сразу отделить и почти забыть; действительно появилось белое пятно на глобусе, которого даже не больно касаться, – но просто я перестал его представлять себе; но, оказывается, все помнил, и как пахло, и какой был вид из окна «Скального», и как в одну вдруг ужасно холодную майскую ночь – хотя днем уже вполне купались – я вдруг проснулся при очень холодной, очень далекой, совершенно белой в кружевных облачках крошечной луне и начал, как бывает при таких ночных пробуждениях, представлять ужасное; а ты спала, ничего не почувствовала, я был ужасно одинок при этой луне и понял, что ты обязательно меня бросишь. Не может быть, чтоб не бросила. И поэтому надо сейчас встать, бесшумно одеться, оставить тебе деньги, самому тихо, тихо, неслышно дойти до трассы, поймать попутку, уехать в Симферополь, улететь. Ничего не объясняя. Потому что ты ведь все равно уйдешь, так уж лучше первым и сразу. Ну ты знаешь, как все в такие минуты припоминается. Все представил, начал уже шевелиться и одеваться, брякнул ремень – и ты проснулась, вскинулась в постели, уставилась круглыми глазами, ничего не понимая. И я ничего не стал объяснять, просто говорю: видишь, какая луна, чего-то вдруг страшно стало. И ты, горячая во сне, потянулась, схватила, обняла так страшно, с такой силой, как будто я действительно мог бы уйти; и с каким облегчением я сразу вернулся к тебе. «Что тебе такого померещилось? Что? Ничего, ничего не бойся». И больше уже ничего не боялся.

Читайте также:  Видеть много мух во сне к чему это

Все это отпало, да отпало и это здание, и все места, по которым ходили с тобой. Как-то так получилось, что я их никогда потом не посещал, отвалилось все Свиблово, весь вообще север Москвы, и никогда с тех пор меня туда не заносило – я даже и не понимаю, что есть какой-то Ботанический сад. И Ботанический сад под Ялтой, Никитский, – тоже ведь есть, есть добрый научный сотрудник, который почему-то из всех выделил тебя и долго угощал зизифусом, объясняя заодно и мне, какой это кладезь витаминов; где он теперь, кого и чем угощает при новых властях? Или Киноцентр, которого тоже больше не будет: не первый раз замечаю, как стирают все места, где было хорошо вдвоем с кем-то, с кем никогда уже не будет хорошо. Я не шутя думаю, что все это выдумал и теперь забываю: не может быть, чтобы так услужливо исчезали места, которые могли бы напомнить. Около киноцентра встретила нас однажды пожилая коллега и мне потом говорила: я даже не хотела тебя окликать, такой ты был влюбленный. Да и то сказать, добавила она, я тебя с такой красивой никогда еще не видела; странно, многие этого не понимали, вообще не видели этой красоты. Да и слава богу: видит ведь тот, кому предназначено, а предназначено было мне, только не для долгой счастливой жизни, а вот для таких вспышек, для такого сна.

И как странно: от всего этого, от всех двенадцати лет, что я знал, любил, ненавидел тебя, – осталась только благодарность. И неужели именно так я буду думать обо всей жизни? Я, столько раз ее ненавидевший, – буду благодарить, и не потому, что могло быть хуже, а потому, что, оказывается, было прекрасно? Как от всей осени с ее безнадегой и грязью останется этот кленовый золотой свет. Тот свет, которым светились клены, клены, под которыми я с тобой, тогда девочкой-олимпиадницей, возвращался с олимпиады по литературе в девятом классе, и мы три лишних часа прогуляли по проспекту Вернадского, разговаривая о самом интересном, и никогда потом больше не виделись. А оказывается, увиделись вот так, ведь это ты и была, и всегда была ты, и даже когда уже не виделись – все равно была ты, наблюдала и оберегала издали, с любовью. Но не думай, я тоже оберегал, я уже знал, с кем ты и как, но никогда не пожелал тебе ничего плохого, не додумал до конца ни одной дурной мысли. А помнишь еще тот мост над какой-то мелкой рекой в Выборге, ведь были мы и в Выборге, уже когда все кончалось? Не удивлюсь, если нет теперь и моста. Но и тогда, помнишь, я тебе сказал, назвав тебя выдуманным именем, которое ты сама себе дала и звалась им всегда, – сказал, что лучше тебя ничего не было и не будет, что бы ты там сейчас ни говорила. А оно так и было. Сволочь, как я ненавидел тебя за истерики, за публичные скандалы, – милая моя, я и тогда тебя любил больше всего, сколь бы дешево это ни звучало. Во всем был этот золотой свет, тайна, умирающая страна, начинающийся вечер, девочка-олимпиадница. И ничего больше не было, и только это я буду помнить всегда, и только это буду тебе говорить – спасибо.

Если это был не зов, то что еще? Какой еще может быть зов? Я знаю, что в эту ночь ты звала меня; я знаю, что не надо никакого отклика. Не письма же тебе писать, в самом деле. Но ты знаешь, что я услышал; и действительно, где гарантия, что в эту ночь мы не зашли туда, в пустое обреченное здание? Что мы там делали потом, о чем говорили, не зажигая света, – неважно. Но когда я наконец обернулся к тебе и увидел все те же круглые, от страха и счастья округлившиеся глаза, – ты так же страшно меня сжала и так же сказала: никогда, никуда не отпущу.

Источник

Новый спектакль Юрия Бутусова «Сон об осени», поставленный по пьесе норвежского поэта и драматурга Юна Фоссе на Большой сцене театра им. Ленсовета, напоминает полёт Алисы в кроличью нору. Такая магическая тьма нагнетена здесь, что Борис Пастернак мог бы зачерпнуть из неё чернил для всех своих февралей. Бег по кругу без антракта, пролога и эпилога. Осенняя соната, сыгранная квартетом актёров: Ольгой Муравицкой, Виталием Куликовым, Сергеем Волковым и Лаурой Пицхелаури. Современную драматургию сна изучала наш корреспондент Екатерина Балуева.

Спектакль сон об осени

«Когда ребёнок был ребёнком, это было время вопросов: Почему я – это я, и почему я – это не ты? Почему я здесь, почему не там? Когда началось время и когда кончается пространство? Может быть, наша жизнь под Солнцем – это только сон? Может быть, то, что я вижу, слышу, чувствую – это только мираж мира в этом мире?»

«Небо над Берлином»

Первое, что открывается зрителю, – окружённая цепочкой круглых фонарей белая арена, над которой художник Александр Шишкин сгустил тучевые «виноградины». Игровое пространство «Сна» отсылает к другому бутусовскому спектаклю: «В ожидании Годо». В обеих постановках нервной жилкой на виске бьётся предчувствие чуда, которое не случится. В пьесах Фоссе заметно влияние не только Сэмюэля Беккета, но и Генрика Ибсена, Мориса Метерлинка, а сам автор в одном из интервью добавляет к списку своих вдохновителей Антона Чехова. Параллельно сцене, более всего похожей на часы без стрелок, постепенно достраивается своеобразное «зазеркалье», где под занавес будет концертировать сумасшедший похоронный оркестрик и пройдёт безумное чаепитие, главным блюдом которого станут взрывающиеся, как фейерверки-шутихи, воздушные шарики (одни с прахом, другие – со слезами). Звуковое оформление постановки помогает создать объёмную картинку: плеск волн, разбивающихся об утёс, крики чаек, балансирующих на качелях воздушных потоков, ветер, запутавшийся в верхушках сосен – возникает меланхоличный пейзаж с полотен Эдварда Мунка. Но место действия – не одинокая набережная и не опустевший пляж: персонажи встречаются поздней осенью на старом кладбище. Афиша спектакля загадочно перекликается с картиной чешского художника-академиста Ярослава Панушки – «Смерть, глядящая в окно умирающего». Почти все герои безымянны, их портреты максимально упрощены – случайные слепки душ. Первыми появляются Мужчина (Виталий Куликов) и Женщина (Ольга Муравицкая). У них когда-то была любовная связь, и теперь судьба снова свела их вместе. У Мужчины уже есть семья, но Женщина всё равно хочет быть с ним: «Ведь мы умрём, а я одна…» Навязчивый сон о поиске счастья – как письма в пустом конверте: заглядываешь внутрь, рассеянно вертишь в руках, ещё раз и ещё. Должно быть! Пусто… Вспышки стробоскопа делят сновидение на кадры. Получается что-то вроде домашней кинохроники, снятой Дэвидом Линчем в сумеречной зоне: в погоню за вечными любовниками пускаются цирковой великан, держащий на ниточке чёрное солнце, и тени – тайные, но полноправные участники действия.

Читайте также:  Какой процесс характерен для человека находящегося в состоянии быстрого сна

Спектакль «Сон об осени»

Взаимоотношения Мужчины с тремя женщинами его судьбы: (Возлюбленной, бывшей Женой и Матерью) снова напоминают о Мунке – на этот раз в памяти вспыхивает «Танец жизни» (только оттенков красного здесь нет – это «геральдические тинктуры» Брехта и Шекспира, у Фоссе время элегантно скорбит по мировой литературе прошлых веков, которую бережно охраняют ангелы библиотек). С одной стороны – Она, одетая в платье молочного цвета, словно скроенное и сшитое из белого стиха, которым написана пьеса, с другой – королева в траурном одеянии, шляпке с вуалеткой и кружевных перчатках – Его Мать (Лаура Пицхелаури). Обыкновенная стремянка превращена в высоченный трон, бесконечный шлейф платья струится до самого пола, укрывая нижние ступеньки. Под барабанную дробь героиня Ольги Муравицкой выполняет опасный трюк: строит из стульев шаткую лесенку в небо, чтобы дотянуться до королевы (у которой в родословной, между прочим, сама леди Макбет). Та милостиво и снисходительно похлопывает её по коленке под «I put a spell on you» («Я околдовала тебя»). Музыки в спектакле традиционно много, она поддерживает философско-медитативную атмосферу постановки. Есть здесь Olafur Arnalds, The Tiger Lillies, The Wardrobe, Michael Nyman. «Mirage» Terje Rypdal & David Darling – музыкальный эквивалент взлетающих под потолок, словно маленькие чёрные цепеллины, шариков: изысканную метафору внезапности и ожидаемости финала, который так далеко и так близко…

Спектакль «Сон об осени»

Мужчина пытается отыскать песчинки своего детства в очертаниях игрушечных замков, построенных его сыном Гауте (Сергей Волков), но каждое последующее поколение запрограммировано разрушать иллюзии предыдущего. Персонажи спускаются в зрительный зал, как будто плавно погружаясь в тёмную воду. Однажды сын красиво и странно умрёт, захлебнувшись пеплом, а тоска по нему выльется в пластическую поэзию: трагический этюд Лауры Пицхелаури и Виталия Куликова. Двое под одним зонтом, плывущие на бригантине горя под звуки органа из «My Heart’s in the Highlands» Arvo Pärt.

Сон, словно крупная рыба, уводит на глубину. Некрополь обретает физические очертания: сцена зарастает крестами. Те, что поменьше, напоминают два стоящих спина к спине фортепиано. Метаморфозы повсюду: в мгновение ока красавица оказывается старухой, единым движением опрокинув на волосы пудру. Кровать для троих: человека, его Любви и его Смерти, раскручивается как ярмарочная карусель. Старуха исчезает: то ли испаряется струйками дыма, то ли распадается клочьями кладбищенского тумана. Вместо неё снова возникает юная девушка, примеряющая вечернее платье – тёмно-бирюзовое, как воды норвежских фьордов. Героиня сначала кружится в одиночестве, потом партнёр сжимает её в объятьях – они танцуют жизнь как беспокойное танго над могилой.

Время – вечно молодой господин в длинном чёрном пальто и широкополой шляпе, появляющийся на фоне бледно-зелёных парусов занавеса. Прохожий, заполняющий анкету глубокой осени. Сергей Волков произносит монолог своего персонажа с интересом, с вызовом, преодолевая сопротивление «внутренних империй». Слушаешь и пытаешься представить: что же может быть ещё более абсурдным, чем Любовь и Смерть?..

«Сон об осени» спектакль

Влюблённые здесь не выживут – просто замрут, застынут морскими фигурами в детской игре. В финале квартет актёров отплясывают танец Мэдисон из легендарной «Банды аутсайдеров» Годара, беспечно радуясь жизни и выводя публику из состояния гипноза.

«Сон об осени», наверное, самый свободный для понимания спектакль Юрия Бутусова. Образы медленно оживают в подсознании: высокие люди-памятники, плачущий серебряными слезами зонт, бумажный кораблик, идущий ко дну… Всё зависит от того, сколько своих личных теней вы готовы подключить к действию.

Четыре часа утра. И не Норвегия, просто окраина Питера. Круглая площадка, чуть присыпанная снегом (чем не арена?), мерцающие в темноте фонари. Не хватает только великана со связкой траурных шариков, заглядывающего в окно. «So glad, that you’re gone»… Внезапно понимаешь: вот он, Театр Сна, который нельзя покинуть, – можно только перейти из одной комнаты в другую.

Фото: Юлия Кудряшова, Ken Reynolds, Виктор Васильев.

Источник