И это все что было в моей жизни а остальное ненужный сон бунин
Иван Бунин
В июне того года он гостил у нас в имении — всегда считался у нас своим человеком: покойный отец его был другом и соседом моего отца. Пятнадцатого июня убили в Сараеве Фердинанда. Утром шестнадцатого привезли с почты газеты. Отец вышел из кабинета с московской вечерней газетой в руках в столовую, где он, мама и я еще сидели за чайным столом, и сказал:
— Ну, друзья мои, война! В Сараеве убит австрийский кронпринц. Это война!
На Петров день к нам съехалось много народу, — были именины отца, — и за обедом он был объявлен моим женихом. Но девятнадцатого июля Германия объявила России войну…
В сентябре он приехал к нам всего на сутки — проститься перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится скоро, и свадьба наша была отложена до весны). И вот настал наш прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар, и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал:
— Удивительно ранняя и холодная осень!
Мы в тот вечер сидели тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. С притворной простотой сказал отец и про осень. Я подошла к балконной двери и протерла стекло платком: в саду, на черном небе, ярко и остро сверкали чистые ледяные звезды. Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках, старательно зашивала под ее светом маленький шелковый мешочек, — мы знали какой, — и это было трогательно и жутко. Отец спросил:
— Так ты все-таки хочешь ехать утром, а не после завтрака?
— Да, если позволите, утром, — ответил он. — Очень грустно, но я еще не совсем распорядился по дому.
Отец легонько вздохнул:
— Ну, как хочешь, душа моя. Только в этом случае нам с мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра…
Мама встала и перекрестила своего будущего сына, он склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще немного побыли в столовой, — я вздумала раскладывать пасьянс, — он молча ходил из угла в угол, потом спросил:
— Хочешь, пройдемся немного?
На душе у меня делалось все тяжелее, я безразлично отозвалась:
— Хорошо…
Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот…
— Капота нет, — сказала я. — А как дальше?
— Не помню. Кажется, так:
Смотри — меж чернеющих сосен
Как будто пожар восстает…
— Какой пожар?
— Восход луны, конечно. Есть какая-то деревенская осенняя прелесть в этих стихах: «Надень свою шаль и капот…» Времена наших дедушек и бабушек… Ах, боже мой, боже мой!
— Что ты?
— Ничего, милый друг. Все-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя…
Одевшись, мы прошли через столовую на балкон, сошли в сад. Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому:
— Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер…
Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо.
— Как блестят глаза, — сказал он. — Тебе не холодно? Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня?
Я подумала: «А вдруг правда убьют? и неужели я все-таки забуду его в какой-то короткий срок — ведь все в конце концов забывается?» И поспешно ответила, испугавшись своей мысли:
— Не говори так! Я не переживу твоей смерти!
Он, помолчав, медленно выговорил:
— Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне.
Я горько заплакала…
Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, — в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, — и мы перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое всегда бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку, чувствуя только удивительную несовместность между нами и окружавшим нас радостным, солнечным, сверкающим изморозью на траве утром. Постояв, вошли в опустевший дом. Я пошла по комнатам, заложив руки за спину, не зная, что теперь делать с собой и зарыдать ли мне или запеть во весь голос…
Убили его — какое странное слово! — через месяц, в Галиции. И вот прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о них, перебираешь в памяти все то волшебное, непонятное, непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым. Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: «Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из оставшегося у меня, — то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка, встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар. Ехали мы туда с ним и его племянником, мальчиком лет семнадцати, тоже пробиравшимся к добровольцам, чуть не две недели, — я бабой, в лаптях, он в истертом казачьем зипуне, с отпущенной черной с проседью бородой, — и пробыли на Дону и на Кубани больше двух лет. Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое: племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребенок семи месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в Крым, к Врангелю, оставив ребенка на моих руках. Там они и пропали без вести. А я еще долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя и на девочку очень тяжелым черным трудом. Потом, как многие, где только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж, Ницца… Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне, служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холеными ручками с серебряными ноготками завертывала коробки в атласную бумагу и завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и все еще живу в Ницце чем бог пошлет… Была я в Ницце в первый раз в девятьсот двенадцатом году — и могла ли думать в те счастливые дни, чем некогда станет она для меня!
Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то, что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни — остальное ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то там он ждет меня — с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. «Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне…» Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду.
3 мая 1944
Источник
Äî ÷åãî æå ÿ ëþáëþ Áóíèíñêóþ “Õîëîäíóþ îñåíü”!
Çíàþ åå íàèçóñòü. Òàêîå íàñëàæäåíèå ÷èòàòü èëè ñëóøàòü ýòîò ðàññêàç! Ïÿòü – äåñÿòü – ñòî ðàç, è êàæäûé – êàê âïåðâûå.  ÷åì åãî ìàãèÿ? ×åì îí çàâîðàæèâàåò? Íå çíàþ – âñåì, íàâåðíîå. Ìíå äàæå íå õî÷åòñÿ ðàñêëàäûâàòü åãî íà ñîñòàâëÿþùèå – òåìà, èäåÿ è ò.ä., è ò.ï. Íåæíåéøåé ìóçûêîé çâó÷àò ñëîâà: òàêèå ïðîñòûå, êàæäîå ñàìî ïî ñåáå – îáû÷íûå ñëîâà. À âìåñòå – òîí÷àéøàÿ ïîýçèÿ.
È êàæäûé ðàç, äîñëóøàâ äî ìåñòà, ãäå ãåðîé ãîâîðèò ñâîåé íåâåñòå: ” Íó ÷òî æ, åñëè óáüþò, ÿ áóäó æäàòü òåáÿ òàì. Òû ïîæèâè, ïîðàäóéñÿ íà ñâåòå, ïîòîì ïðèõîäè êî ìíå”, – êàæäûé ðàç íà ýòîì ìåñòå ó ìåíÿ ïðåäàòåëüñêè çàòóìàíèâàþòñÿ ãëàçà. È ÿ íàæèìàþ íà ïàóçó, äåëàþ ãëóáîêèé âäîõ è âñïîìèíàþ Ôåòà. Òî ñòèõîòâîðåíèå, ÷òî çâó÷èò â ðàññêàçå:
Êàêàÿ õîëîäíàÿ îñåíü!
Íàäåíü ñâîþ øàëü è êàïîò;
Ñìîòðè :èç-çà äðåìëþùèõ ñîñåí
Êàê áóäòî ïîæàð âîññòàåò.
Ñèÿíèå ñåâåðíîé íî÷è
ß ïîìíþ âñåãäà áëèç òåáÿ,
È ñâåòÿò ôîñôîðíûå î÷è,
Äà òîëüêî íå ãðåþò ìåíÿ.
Ïîòîì äåëàþ òàêîé æå ãëóáîêèé âûäîõ è íàæèìàþ íà ïóñê, ÷òîáû äîñëóøàòü.
Íó ïî÷åìó, ïî÷åìó ìåíÿ, æåíùèíó ñåðåáðÿíîãî âîçðàñòà (èëè, ïî êëàññèôèêàöèè Ìèõàèëà Ýïøòåéíà, ïðåáûâàþùóþ â ïîðå «äåòñòâî ñòàðîñòè») òàê òðîãàåò ýòî?
ß íåìàëî ÷èòàëà (è ãëàçàìè, è óøàìè), ìíîãî âèäåëà, äà è ïåðåæèëà â ñâîåé æèçíè íå ñ íàïåðñòîê, à ïîäè æ òû! Òðåïåùåò ñåðäöå, áóäòî âñå òîëüêî íà÷èíàåòñÿ, áóäòî è íå áûëî äî ýòîãî ãîðÿ, ðàçëóê, ïîòåðü, áîëè, ðàçî÷àðîâàíèé. Áóäòî æèçíü ïåðåäî ìíîþ âñå åùå ÷èñòûé ëèñò, êîòîðûé íàäî çàïîëíèòü.
Âîò âåäü ÷óäî êàêîå: óìóäðèòüñÿ ïåðåäàòü â ìàëåíüêîì ðàññêàçèêå, ïðè÷åì ñîâåðøåííî ñïîêîéíî, âûäåðæàííî, áåç íàäðûâà, íå÷òî òàêîå, îò ÷åãî êàæäûé ðàç ãîðëî ïåðåõâàòûâàåò è òóìàí ïåðåä ãëàçàìè.
È òàê âñåãäà, ñòîèò òîëüêî óñëûøàòü: «Òàê è ïåðåæèëà ÿ åãî ñìåðòü, îïðîìåò÷èâî ñêàçàâ êîãäà-òî, ÷òî ÿ íå ïåðåæèâó åå. Íî, âñïîìèíàÿ âñå òî, ÷òî ÿ ïåðåæèëà ñ òåõ ïîð, âñåãäà ñïðàøèâàþ ñåáÿ: äà, à ÷òî æå âñå-òàêè áûëî â ìîåé æèçíè? È îòâå÷àþ ñåáå: òîëüêî òîò õîëîäíûé îñåííèé âå÷åð. Óæåëè îí áûë êîãäà-òî? Âñå-òàêè áûë. È ýòî âñå, ÷òî áûëî â ìîåé æèçíè, îñòàëüíîå íåíóæíûé ñîí…»
Âîëøåáñòâî!
È.À. Áóíèíà ÿ ñëóøàëà â ñàìûõ ðàçëè÷íûõ èñïîëíåíèÿõ: Â. Ãåðàñèìîâà, À. Äåìèäîâîé, Ì. Ïèíñêåðà, Î. Ôåäîðîâà, Ã. Ñàìîéëîâîé (ÓÆÀÑ!!! ÓÆÀÑ!!!), Ì.Àñòàíãîâà, Î. Íàçàðîâîé è Ä. Âàñèëüåâà.
«Õîëîäíóþ îñåíü» ÿ ñëóøàþ èñêëþ÷èòåëüíî â èñïîëíåíèè Àëëû Äåìèäîâîé.
Êàêèì-òî ñòðàííûì îáðàçîì ýòîò ðàññêàç ïåðåêëèêàåòñÿ ñ ìîèì ëþáèìûì ñòèõîòâîðåíèåì Áóíèíà:
È öâåòû, è øìåëè, è òðàâà, è êîëîñüÿ,
È ëàçóðü, è ïîëóäåííûé çíîé…
Ñðîê íàñòàíåò – ãîñïîäü ñûíà áëóäíîãî ñïðîñèò:
“Áûë ëè ñ÷àñòëèâ òû â æèçíè çåìíîé?”
È çàáóäó ÿ âñå – âñïîìíþ òîëüêî âîò ýòè
Ïîëåâûå ïóòè ìåæ êîëîñüåâ è òðàâ –
È îò ñëàäîñòíûõ ñëåç íå óñïåþ îòâåòèòü,
Ê ìèëîñåðäíûì êîëåíÿì ïðèïàâ.
Åñëè æå âîîáùå ãîâîðèòü î ìîåì îòíîøåíèè ê ïîýçèè Áóíèíà, òî ñòèõè åãî íå î÷åíü ëþáëþ. Åãî ïðîçà ìíå ãîðàçäî áîëåå ïî ñåðäöó. Õîòÿ áû “Õîëîäíàÿ îñåíü”, “Íàòàëè”… îé, äà ìíîãî ìîæíî íàçâàòü, íî ýòî íåèíòåðåñíî – ïåðå÷èñëÿòü, îá ýòîì õî÷åòñÿ ãîâîðèòü. Ïðàâäà, óæå ðåæå, ÷åì ðàíüøå.
À ñòèõè… âèæó, ÷òî êðàñèâû, ïðèçíàþ, ÷òî íàïèñàíû ìàñòåðñêè, íî ìíå îò áîëüøèíñòâà èç íèõ íè õîëîäíî, íè æàðêî – íèêàê. Òåì íå ìåíåå ÷èòàþ, â îñíîâíîì, èç-çà íåñêîëüêèõ, îò êîòîðûõ òåïëååò â äóøå. Ïîòîìó ÷òî â íèõ îí ãîâîðèò íå äëÿ êîãî-òî, à äëÿ ñåáÿ, ðàñêðûâàÿ ñâîþ äóøó, íå ñêðûâàÿ ñâîåé òîñêè, íåóâåðåííîñòè, ñòðàõà, îäèíî÷åñòâà… èëè ëó÷øå òàê – ñòðàõà îäèíî÷åñòâà..
È îäíî èç òàêèõ, ñîãðåâàþùèõ äóøó,
“Îäèíî÷åñòâî”
È âåòåð, è äîæäèê, è ìãëà
Íàä õîëîäíîé ïóñòûíåé âîäû.
Çäåñü æèçíü äî âåñíû óìåðëà,
Äî âåñíû îïóñòåëè ñàäû.
ß íà äà÷å îäèí. Ìíå òåìíî
Çà ìîëüáåðòîì, è äóåò â îêíî.
Â÷åðà òû áûëà ó ìåíÿ,
Íî òåáå óæ òîñêëèâî ñî ìíîé.
Ïîä âå÷åð íåíàñòíîãî äíÿ
Òû ìíå ñòàëà êàçàòüñÿ æåíîé…
×òî æ, ïðîùàé! Êàê-íèáóäü äî âåñíû
Ïðîæèâó è îäèí – áåç æåíû…
Ñåãîäíÿ èäóò áåç êîíöà
Òå æå òó÷è – ãðÿäà çà ãðÿäîé.
Òâîé ñëåä ïîä äîæäåì ó êðûëüöÿ
Ðàñïëûëñÿ, íàëèëñÿ âîäîé.
È ìíå áîëüíî ãëÿäåòü îäíîìó
 ïðåäâå÷åðíþþ ñåðóþ òüìó.
Ìíå êðèêíóòü õîòåëîñü âîñëåä:
“Âîðîòèñü, ÿ ñðîäíèëñÿ ñ òîáîé!”
Íî äëÿ æåíùèíû ïðîøëîãî íåò:
Ðàçëþáèëà – è ñòàë åé ÷óæîé.
×òî æ! Êàìèí çàòîïëþ, áóäó ïèòü…
Õîðîøî áû ñîáàêó êóïèòü.
1903
Òóò è òàêàÿ áóíèíñêàÿ áðàâàäà, ýòàêèé ñòàëüíîé âçãëÿä è âçäåðíóòûé ïîäáîðîäîê – “×òî æ, ïðîùàé! Êàê-íèáóäü äî âåñíû Ïðîæèâó è îäèí – áåç æåíû…”
È òóò æå òàêàÿ áóíèíñêàÿ òîñêà – “Ìíå êðèêíóòü õîòåëîñü âîñëåä: “Âîðîòèñü, ÿ ñðîäíèëñÿ ñ òîáîé!”
Æàëü ïîñëåäíèå ñòðî÷êè. Èõ öèòèðóþò âåçäå ê ìåñòó è íå ê ìåñòó. Êîãäà ê ìåñòó, ýòî õîðîøî, ïîòîìó ÷òî âñïîìèíàþ âñå ñòèõîòâîðåíèå. À õîðîøåå, ïóñòü è ãðóñòíîå, âñïîìèíàòü ïðèÿòíî.
Íî äî ÷åãî æå ñêâåðíî ñòàíîâèòñÿ, êîãäà íå ê ìåñòó. Áóäòî êòî-òî íà íîãó íàñòóïèë. Êòî-òî âðîäå Ñîáàêåâè÷à.
Íî ñòèõîòâîðåíèå è â ýòîì ñëó÷àå âñïîìèíàåòñÿ. Êàê ïðîòèâîÿäèå ïðîòèâ äóðíîâêóñèÿ.
Источник
В июне того года он гостил у нас в имении — всегда считался у нас своим человеком: покойный отец его был другом и соседом моего отца. Пятнадцатого июня убили в Сараеве Фердинанда. Утром шестнадцатого привезли с почты газеты. Отец вышел из кабинета с московской вечерней газетой в руках в столовую, где он, мама и я еще сидели за чайным столом, и сказал:
— Ну, друзья мои, война! В Сараеве убит австрийский кронпринц. Это война!
На Петров день к нам съехалось много народу, — были именины отца, — и за обедом он был объявлен моим женихом. Но девятнадцатого июля Германия объявила России войну…
В сентябре он приехал к нам всего на сутки — проститься перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится скоро, и свадьба наша была отложена до весны). И вот настал наш прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар, и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал:
— Удивительно ранняя и холодная осень!
Мы в тот вечер сидели тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. С притворной простотой сказал отец и про осень. Я подошла к балконной двери и протерла стекло платком: в саду, на черном небе, ярко и остро сверкали чистые ледяные звезды. Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках, старательно зашивала под ее светом маленький шелковый мешочек, — мы знали какой, — и это было и трогательно и жутко. Отец спросил:
— Так ты все-таки хочешь ехать утром, а не после завтрака?
— Да, если позволите, утром, — ответил он. — Очень грустно, но я еще не совсем распорядился по дому.
Отец легонько вздохнул:
— Ну, как хочешь, душа моя. Только в этом случае нам с мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра…
Мама встала и перекрестила своего будущего сына, он склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще немного побыли в столовой, — я вздумала раскладывать пасьянс, — он молча ходил из угла в угол, потом спросил:
— Хочешь пройдемся немного?
На душе у меня делалось все тяжелее, я безразлично отозвалась:
— Хорошо…
Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот…
— Капота нет, — сказала я. — А как дальше?
— Не помню. Кажется, так:
Смотри — меж чернеющих сосен
Как будто пожар восстает…
— Какой пожар?
— Восход луны, конечно. Есть какая-то деревенская осенняя прелесть в этих стихах. «Надень свою шаль и капот…» Времена наших дедушек и бабушек… Ах, Боже мой, Боже мой!
— Что ты?
— Ничего, милый друг. Все-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя…
Одевшись, мы прошли через столовую на балкон, сошли в сад. Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому:
— Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер…
Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо.
— Как блестят глаза, — сказал он. — Тебе не холодно? Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня?
Я подумала: «А вдруг правда убьют? и неужели я все-таки забуду его в какой-то срок — ведь все в конце концов забывается?» И поспешно ответила, испугавшись своей мысли:
— Не говори так! Я не переживу твоей смерти!
Он, помолчав, медленно выговорил:
— Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне.
Я горько заплакала…
Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, — в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, — и мы все перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое всегда бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку, чувствуя только удивительную несовместность между нами и окружавшим нас радостным, солнечным, сверкающим изморозью на траве утром. Постояв, вошли в опустевший дом. Я пошла по комнатам, заложив руки за спину, не зная, что теперь делать с собой и зарыдать ли мне или запеть во весь голос…
Убили его — какое странное слово! — через месяц, в Галиции. И вот прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о них, перебираешь в памяти все то волшебное, непонятное, непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым. Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: «Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из оставшегося у меня,-то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка, встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар. Ехали мы туда с ним и его племянником, мальчиком лет семнадцати, тоже пробиравшимся к добровольцам, чуть не две недели, — я бабой, в лаптях, он в истертом казачьем зипуне, с отпущенной черной с проседью бородой, — и пробыли на Дону и на Кубани больше двух лет. Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое: племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребенок семи месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в Крым, к Врангелю, оставив ребенка на моих руках. Там они и пропали без вести. А я еще долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя и на девочку очень тяжелым черным трудом. Потом, как многие, где только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж, Ницца… Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне, служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холеными ручками с серебряными ноготками завертывала коробки в атласную бумагу и завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и все еще живу в Ницце чем Бог пошлет… Была я в Ницце в первый раз в девятьсот двенадцатом году — и могла ли думать в те счастливые дни, чем некогда станет она для меня!
Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то, что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни, — остальное ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то там он ждет меня — с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. «Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне…» Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду.
Источник