Бунин и снилось мне

Бунин и снилось мне thumbnail

    «Сказка»

~~~*~~~~*~~~~*~~~~*~~~~

    …И снилось мне, что мы, как в сказке,
    Шли вдоль пустынных берегов
    Над диким синим лукоморьем,
    В глухом бору, среди песков.

    Был летний светозарный полдень,
    Был жаркий день, и озарен
    Веет, лес был солнцем, и от солнца
    Веселым блеском напоен.

    Узорами ложились тени
    На теплый розовый песок,
    И сипни небосклон над бором
    Был чист и радостно-высок.

    Играл зеркальный отблеск моря
    В вершинах сосен, и текла
    Вдоль по коре, сухой и жесткой,
    Смола, прозрачнее стекла…

    Мне снилось северное море,
    Лесов пустынные края…
    Мне снилась даль, мне снилась сказка –
    Мне снилась молодость моя.

Анализ стихотворения Бунина «Сказка»

В произведении моделируется картина заповедного уголка природы, наполненная радостью, светом и ликованием. Пейзажной зарисовке отведено центральное место во сне, навеянном воспоминаниями о далекой молодости героя.

Каковы слагаемые сказочного пейзажа? Анализ словесного материала, избранного для описания воображаемой природы, выделяет две значительные группы. Первая из них собирает вокруг себя лексемы, в значении которых имеются смысловые оттенки первозданности, заповедности. Особенно много такой лексики в начальной строфе. Вторая группа более обширна, она объединяет лексику с коннотациями теплого света, блеска и чистоты. Эти понятия соотносятся с положительными эмоциями — радостью и весельем.

С ощущением счастья связана и группа слов, обозначающая синий цвет: чистым и ярким оттенком, символизирующим божественное начало, наделяются лукоморье и небосклон. Среди других элементов цветописи — солнечные оттенки и розовый. Такое разнообразие, возникшее в рамках лаконичного бунинского стиля, — знак восхищения, которое вызывает пейзаж у лирического героя.

Описывая сказочную природу, поэт употребляет особый символ — слово «лукоморье». Мощные аллюзии, порожденные этим понятием, отсылают читателя не только к гениальным пушкинским строкам, но восходят к народным истокам. В языческих верованиях восточных славян лукоморьем обозначалось волшебное место в заповедном краю, где произрастало мировое древо. Оно служило своеобразным лифтом в другие миры. Поэт продолжает древнюю аналогию: его лукоморье способно повернуть время вспять и возвратить лирического героя в молодые годы.

В финальных строках представлена философская формула молодости, которая состоит из двух составляющих — «даль» и «сказка». Герой осознанно поэтизирует былые годы, подчеркивая их отдаленность и недосягаемость. Возвышенно-радостное настроение, переданное пейзажем, подкрепляется лирическим «мы», которое встречается в начальной строке. Влюбленная пара, романтичная и юная, вписывается в общую картину, дополняя ее красотой и согласием своих отношений.

Светлый тон произведения, в котором радость преобладает над грустью, усиливается кольцевой анафорой «Мне снилось/ снилась». В последней строфе эта фраза повторяется трижды, подчиняясь особой логике русской сказки и подчеркивая гармоничность лирической картины-воспоминания.

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Источник

В поле было холодно, туманно и ветрено, смерилось рано. Еле светили
подкрученные фитили ламп и резко воняло керосином в пустом вокзале нашей
захолустной станции, на буфетной стойке в третьем классе спал под тулупом
станционный сторож. Я прошел в комнату для господ – там медленно постукивали в
полусумраке стенные часы, на столе желтела прошлогодняя вода в графине… Я лег
на вытертый плюшевый диван и тотчас уснул, утомленный тяжелой дорогой под
дождем и снегом. Спал я, как мне казалось, долго, но, открыв глаза, с тоской
увидел, что на часах всего половина седьмого.

«И прошел тот день к вечеру темных осенних ночей», – вспомнилась мне
печальная строка из какой-то старой русской книги.

По-прежнему было холодно и тихо, по-прежнему чернела за окнами тьма…

Когда часы нерешительно, точно раздумывая, пробили восемь, где-то
завизжала и гулко хлопнула дверь, а на платформе жалобно заныл звонок. Выйдя в
третий класс, я увидал мещанина в картузе и чуйке, который, поставив локти на
колени и положив в ладони голову, неподвижно сидел на скамье.

– Это поезд вышел? – спросил я.

Мещанин встрепенулся и взглянул на меня испуганно. Потом что-то
пробормотал и, нахмурившись, быстро пошел к дверям на платформу.

– У него жена в родах помирает, – сказал проснувшийся сторож, сидя на
буфетной стойке и вертя цигарку из газетной бумаги. – У всякого, значит, свое
горе, – прибавил он рассеянно и вдруг сладко зевнул, оживленно, с непонятным
злорадством заговорил: – Вот тебе и женился на богатой! Второй день мучается,
царския врата в церкви отворили – ничего не помогает. Теперь в город за
доктором скачет, а к чему, спрашивается?

– Думаешь, не поспеет?

– Никак! – ответил сторож. – Воротится он завтра вблизу вечера, а она к
тому времени помрет. Беспременно помрет, – прибавил он убежденно. – Три раза,
говорит, на оракул кидал, – кто, мол, раньше помрет, я али жена, и три раза
выходило одно и то же. Перва… как это? «Нечего тебе простирать вдаль свои
намерения», а потом и того хуже: «Молись богу, не пей вина и пива и готовься в
монастырь». А вчерась, говорит, во сне видел: будто обрили его догола и все
зубы вынули…

Он, верно, говорил бы еще долго, но тут тяжело зашумел подходящий товарный
поезд. Снова завизжала и заныла входная дверь, показался кондуктор в тяжелой
мокрой шинели с оторванным на спине хлястиком, за ним смазчик с тусклым фонарем
в руке… Я вышел на платформу.

Там я долго ходил в темноте ветреной, сырой ночи. Наконец, сотрясая
зазвеневшие рельсы, загорелся в тумане своими огромными красными глазами
пассажирский паровоз. Я поднялся в полутемный, теплый и вонючий вагон,
переполненный спящим народом, и уже на ходу поезда нашел свободную скамейку в
углу около двери в другое отделение. В зыбком сумраке вокруг меня беспорядочно
темнели лежащие на лавках и на поднятых спинках лавок, под полом гудели колеса,
и, закрывая глаза, я все терял представление, в какую сторону идет поезд. Но
прошел истопник с кочергой, похожий на негра, и не затворил возле меня двери.
Послышался говор, потянуло махоркой… Мещанин, ехавший в город за доктором,
сидел и курил с угрюмым, сосредоточенным выражением лица, на краю четвертой от
двери лавки у чьих-то ног, а за растворенной дверью возле меня, в дымном
сумраке под фонарем, тесной кучкой курили мужики и слушали кого-то, сидевшего
против них.

– Да-а, братцы мои, – слышался сквозь гул бегущего вагона чей-то голос. –
Да-а. И попадись в это самое разнесчастное село старик-священник из Епифани.
Перевели его, значит, из города в самый что ни на есть бедный приход, А за что
перевели – пил дюже… значит, и перевели вроде как бы в наказание. А старичок-
то пить-то пил, да оказался такой, что лучше и не надо. «Сколько, мол, отец
Петр, за кстины аль за похороны берете?» – «Не я, свет, беру, а нуждишка!
Сколько силы твоей есть…» И вот так-то всегда. Перевели его, значит, весной,
пробыл он честь-честью лето, а осенью и захворай. Года, что ли, такие, или
простудился он, – лето-то, сами знаете, какое было, – только, видимое дело,
слабеть стал. И вот, братцы мои, почуявши такую историю, вышел он на Покров
после обедни к народу – и простился со всеми: «Должно, говорит, скоро я
преставлюсь к господу богу, миряне, – простите, ежели согрешил что…» И,
сказавши таким манером, поклонился народу и ушел в алтарь. А пришедши домой,
сел было обедать, есть не наел, только ложкой помутил, встал и говорит сторожу,
что при ём заместо служки был: «Что-то, говорит, мне холодно, свет, и так-то
скушно, – просто мочи нет. Все дочка-покойница вспоминается, все будто ждет она
меня к себе… Убирай, мол, со стола – не идет мне еда на ум». – «Напрасно вы
такие речи говорите, папаша, – это сторож-то ему, – напрасно, мол, так
случилось. Какие такие наши годы?» – «Нет, говорит, помру! Только дюже,
говорит, везде горя много, и ужли никакой тому перемены не буде?» А на дворе не
хуже теперешнего льет, невзгода, и уж вечер заходит. Поглядел этак старичок в
окошечко, махнул ручкой и ушел к себе в горницу. А в горнице оправил лампадку
да и прилег на часок. То ли он спал, то ли так, в забытьи лежал, только ночь на
дворе, а он все лежит да лежит…

Читайте также:  К чему снится испорченный виноград

– Вот она, дело-то какая! – сказал кто-то с глубоким вздохом. – На Покров,
говоришь, вышло-то все это?

– Да ведь сказали, на Покров! – сумрачно перебил сиплым голосом большой
рыжий мужик с злыми глазами в рваном полушубке, сидевший на краю лавки против
рассказчика.

– На Покров, на Покров, – подтвердил рассказчик. – Вечером. Ушел, говорю,
к себе в горницу и лег… Да-а… Ушел и лежит и так будто угрелся на
лежаночке, супротив лампадки, что никак не может подняться, помолиться да лечь
как следует. Лежу, говорит, гляжу на лампадку и вдруг вижу: отворяется тихенько-
тихенько этак дверь и входит ко мне дочь-покойница. «Что такое, думаю, что за
притча такая, господи?» А она проходит прямо ко мне и кладет мне руку на руку.
Сама вся в черном, а лицо белая, 6елая да красивая! А этак вполголоса: «Встань,
говорит, батюшка, иди поскорее в церковь». Я р-раз с постели, а ей уж нету!
Посидел, я, посидел, и, что больше сижу, все чудней и страшней мне становится.
Вскочил, наконец того, на ноги, захватил ключи от церкви, накинул шубенку,
выбрался в сенцы… Темь, жуть, сенцы так и гудут от бури, – нет, думаю, надо
итить! Спешу на гору, дохожу до церкви, – глядь, а там огонек теплится, ровно
бы покойник на ночь поставлен. Оробел я опять, одначе перекрестился – и на
паперть. Насилу ключом в замок попал. Отворяю дверь – нет тебе никакого
покойника, а только горит свечечка над царскими вратами. Кто ж это, думаю, ее
зажег, что такое буде? Стою ни жив ни мертв, вдруг – р-раз! – отдернулась
занавесь на царских вратах, растворяются этак широко и тихо двери, и выходит из
темени, из самого, значит, алтаря, агромадный красный кочет. Вышел,
остановился, затрепыхал крыльями и как закричит на всю церкву: ку-ка-ре-ку!
Пропел до трех раз и пропал. И только, значит, пропал, выходит из алтаря
другой, белый, как кипень, и запел еще громче прежнего. И опять до трех раз…
У меня, рассказывал священник поутру, руки, ноги отнялись, а я все стою и жду,
что будет дальше, а дальше выходит и третий: черный, как головешка, только
гребешок светится, и запел он, братцы мои, таково жутко и строго, что опустился
я на коленки и говорю так внятно и раздельно на всю церкву: «Да воскреснет бог
и расточатся враги его!» И только это сказал я, – нет тебе никаких кочетов, а
стоит передо мною седенький-седенький монашек и говорит мне тихим голосом: «Не
пужайся, служитель божий, а объяви всему народу, что, мол, означает твоя
видение. А означает она ба-альшие дела!»

– Вот за это-то за самое и называют вашего брата храпоидолами, чертями, –
громко сказал мещанин, открывая глаза и угрожающе нахмуриваясь. – Ночь, скука,
а он ишь какие суеверия сидит разводит! Ты к чему все это гнешь-то, а?

– Да ведь я ничего плохого, – несмело пробормотал рассказчик.

– Позволь – ты откуда взял-то все это?

– Как откуда? Сам священник, говорят, рассказывал.

– Священник энтот помер, – перебил мещанин.

– Это верно, верно… помер… вскорости и помер…

– Ну, значит, и брешут на него, что в голову влезет. Ведь это сновидение.
Дубина!

– Да я-то про что ж? Известно, сновидение.

– Ну и молчи, – опять перебил мещанин. – Да и курить-то давно пора
бросить, надымили – овин чистый!

– В первый класс иди, коли не ндравится, – сипло и зло сказал рыжий мужик.

– Побреши еще!

– Брешут собаки да твои свояки!

– Буде, буде, ребята! – закричали мужики, заволновавшись.

Бранившиеся смолкли, и в вагоне на время наступила тишина. Потом мещанин
вздохнул.

– Ну и стерва, прости ты меня, господи! – задумчиво и серьезно сказал он
таким тоном, точно был в вагоне один.

И опять наступила тишина с глухим говором колес, храпом и дыханием спящих.

– А за что ругаться-то? – спросил рассказчик, когда бранившиеся угрюмо
успокоились. – Кто первый начал-то? Ведь ты! Мы балакали промеж себе…

– Чо-орт! – ответил мещанин поспешно, и голос его страдальчески дрогнул. –
Ведь ночь, скука, а у меня, может, жена и дите помирают. Пойми!

– Горя-то и у других не мене твоего, – ответил рыжий мужик.

– Не мене! – передразнил мещанин. – Я, может быть, тысячи не пожалел бы
теперь на доктора, а он за сто верст, а дорога – ни проходу, ни проезду!
Вчерась измаялся, ткнулся в чем был на постель и вижу – будто обрили меня
догола и все зубы вынули! Пойми – сладко?

– Ага! – сказал рыжий мужик. – Покаялся! А то – сновиде-ение!

– До Туровки кто имеет билеты? – прокричал кондуктор, проходя по вагону.

И, осветив фонарем чьи-то ноги, крепко хлопнул возле меня дверью в
соседнее отделение.

Поднявшись с места, я снова отворил ее и стал на пороге. Мещанин сидел,
спал, согнувшись, а рыжий мужик говорил со сдвинутыми бровями тому, который
рассказывал:

– Ну, ну, докапывай дальше.

Несколько полушубков стеснилось вокруг рассказчика, несколько серьезных
глаз блестело в дымном сумраке глухо гудящего и бегущего вагона. Рассказчик
вздохнул и уже хотел было начать говорить, но тут рыжий поднял на меня глаза и
сипло сказал:

Читайте также:  К чему снится фекальные массы испачкаться

– А тебе, господин, что надо?

– Послушать хотел, – ответил я.

– Не господское это дело мужицкие побаски слушать.

– Да-а, братцы мои, – снова заговорил рассказчик прежним тоном, как только
я отошел, – и стоит, значит, перед ним седенький, седенький монашек и говорит
ему тихим голосом: «Не пужайся, мол, служитель божий, а слушай и обьяви народу,
что, мол, означает твоя видение. А означает она ба-альшие дела»…

Но, начав громко, рассказчик мало-помалу стал понижать голос. Тщетно я
вслушивался – все тонуло в ропоте колес и в тяжком храпе спящих. Заслышав
сквозь этот ропот и храп далекий заунывный свисток паровоза, возвещавший о
станции, с лапки возле меня поспешно вскочил юнкер в очках, оглянулся вокруг
себя странными глазами и, опять быстро опустившись на скамью и облокотившись на
свой сундучок, тотчас же опять заснул. Какая-то пожилая женщина в темном
ситцевом платье поднялась, болезненно морщась, и поплелась в сени. Лежащие,
мешки, сундуки и полушубки составляли грубую и печальную картину, которая
раскачивалась передо мною. Мужик, рассказывавший про петухов, сидел, подавшись
вперед к рыжему, и что-то негромко, но горячо говорил, но, когда я
настораживался, чтобы расслышать, что он говорил, из дымного сумрака против
меня ничего не было слышно, только блестели серьезные и злые глаза.

1903

Источник

В поле было холодно, туманно и ветрено, смеркалось рано. Еле светили подкрученные фитили ламп и резко воняло керосином в пустом вокзале нашей захолустной станции, на буфетной стойке в третьем классе спал под тулупом станционный сторож. Я прошел в комнату для господ — там медленно постукивали в полусумраке стенные часы, на столе желтела прошлогодняя вода в графине… Я лег на вытертый плюшевый диван и тотчас уснул, утомленный тяжелой дорогой под дождем и снегом. Спал я, как мне казалось, долго, но открыв глаза, с тоской увидал, что на часах всего половина седьмого.

«И прошел тот день к вечеру темных осенних ночей», — вспомнилась мне печальная строка из какой-то старой русской книги.

По-прежнему было холодно и тихо, по-прежнему чернела за окнами тьма…

Когда часы нерешительно, точно раздумывая, пробили восемь, где-то завизжала и гулко хлопнула дверь, а на платформе жалобно заныл звонок. Выйдя в третий класс, я увидал мещанина в картузе и чуйке, который, поставив локти на колени и положив в ладони голову, неподвижно сидел на скамье.

— Это поезд вышел? — спросил я.

Мещанин встрепенулся и взглянул на меня испуганно. Потом что-то пробормотал и, нахмурившись, быстро пошел к дверям на платформу.

— У него жена в родах помирает, — сказал проснувшийся сторож, сидя на буфетной стойке и вертя цигарку из газетной бумаги. — У всякого, значит, свое горе, — прибавил он рассеянно и вдруг сладко зевнул, оживленно, с непонятным злорадством заговорил:

— Вот тебе и женился на богатой! Второй день мучается, царския врата в церкви отворили — ничего не помогает. Теперь в город за доктором скачет, а к чему, спрашивается?

— Думаешь, не поспеет?

— Никак! — ответил сторож. — Воротится он завтра вблизу вечера, а она к тому времени помрет. Беспременно помрет, — прибавил он убежденно. — Три раза, говорит, на оракул кидал, — кто, мол, раньше помрет, я али жена, и три раза выходило одно и то же. Перва… как это? «Нечего тебе простирать в даль свои намерения», а потом и того хуже: «Молись Богу, не пей вина и пива и готовься в монастырь». А вчерась, говорит, во сне видел: будто обрили его
догола и все зубы вынули…

Он, верно, говорил бы еще долго, но тут тяжело зашумел подходящий товарный поезд. Снова завизжала и заныла входная дверь, показался кондуктор в тяжелой мокрой шинели с оторванным на спине хлястиком, за ним смазчик с тусклым фонарем в руке… Я вышел на платформу.

Там я долго ходил в темноте ветреной, сырой ночи. Наконец, сотрясая зазвеневшие рельсы, загорелся в тумане своими огромны-ми красными глазами пассажирский паровоз. Я поднялся в полутемный, теплый и вонючий вагон, переполненный спящим народом, и уже на ходу поезда нашел свободную скамейку в углу около двери в другое отделение. В зыбком сумраке вокруг меня беспорядочно темнели лежащие на лавках и на поднятых спинках лавок, под полом гудели колеса, и, закрывая глаза, я все терял представление, в какую сторону идет поезд. Но прошел истопник с кочергой, похожий на негра, и не затворил возле меня двери. Послышался говор, потянуло махоркой… Мещанин, ехавший в город за доктором, сидел и курил с угрюмым, сосредоточенным выражением лица, на краю четвертой от двери лавки у чьих-то ног, а за растворенной дверью возле меня, в дымном сумраке под фонарем, тесной кучкой курили мужики и слушали кого-то, сидевшего против них.

— Да-а, братцы мои, — слышался сквозь гул бегущего вагона чей-то голос. — Да-а. И попадись в это самое разнесчастное село старичок-священник из Епифани. Перевели его, значит, из города в самый что ни на есть бедный приход, а за что перевели — пил дюже… значит, и перевели вроде как бы в наказание. А старичок-то пить-то пил, да оказался такой, что лучше и не надо. «Сколько, мол, отец Петр, за кстины аль за похороны берете?» — «Не я, свет, беру, а нуждишка! Сколько силы твоей есть…» И вот так-то всегда. Перевели его, значит, весной, пробыл он честь-честью лето, а осенью и захворай. Года, что ли, такие, или простудился он, — лето- то, сами знаете, какое было, — только, видимое дело, слабеть стал. И вот, братцы мои, почуявши такую историю, вышел он на Покров после обедни к народу — и простился со всеми: «Должно, говорит, скоро я преставлюсь к Господу Богу, миряне, — простите, ежели согрешил что…» И, сказавши таким манером, поклонился народу и ушел в алтарь. А пришедши домой, сел было обедать, есть не наел, только ложкой помутил, встал и говорит сторожу, что при ём заместо служки был: «Что-то, говорит, мне холодно, свет, и так-то скушно, — просто мочи нет. Все дочка-покойница вспоминается, все будто ждет она меня к себе… Убирай, мол, со стола — не идет мне еда на ум». — «Напрасно вы такие речи говорите, папаша, — это сторож-то ему, — напрасно, мол, так случилось. Какие такие ваши года?» — «Нет, говорит, помру! Только дюже, говорит, везде горя много, и ужли никакой тому перемены не буде?» А на дворе не хуже теперешнего льет, невзгода, и уж вечер заходит. Поглядел этак старичок в окошечко, махнул ручкой и ушел к себе в гор-ницу, а в горнице оправил лампадку да и прилег на часок. То ли он спал, то ли так, в забытьи лежал, только уж ночь на дворе, а он все лежит да лежит…

Читайте также:  К чему снится спасти тонущего ребенка девочку

— Вон она, дело-то какая! — сказал кто-то с глубоким вздохом. — На Покров, говоришь, вышло-то все это?

— Да ведь сказали, на Покров! — сумрачно перебил сиплым голосом большой рыжий мужик с злыми глазами в рваном полушубке, сидевший на краю лавки против рассказчика.

— На Покров, на Покров, — подтвердил рассказчик. — Вечером. Ушел, говорю, к себе в горницу и лег… Да-а… Ушел и лежит и так будто угрелся на лежаночке, супротив лампадки, что никак не может подняться, помолиться да лечь как следует. Лежу, говорит, гляжу на лампадку и вдруг вижу: отворяется тихенько-тихенько этак дверь и входит ко мне дочь-покойница. «Что такое, думаю, что за притча такая, Господи?» А она проходит прямо ко мне и кладет мне руку на руку. Сама вся в черном, а лицо белая, белая да красивая! И этак вполголоса: «Встань, говорит, батюшка, иди поскорее в церковь». Я р-раз с постели, а ей уж нету! Посидел я, посидел, и, что больше сижу, все чудней и страшней мне становится. Вскочил, наконец того, на ноги, захватил ключи от церкви, накинул шубенку, выбрался в сенцы… Темь, жуть, сенцы так и гудут от бури, — нет, думаю, надо итить! Спешу на гору, дохожу до церкви, — глядь, а там огонек теплится, ровно бы покойник на ночь поставлен. Оробел я опять, одначе перекрестился — и на паперть. Насилу ключом в замок попал. Отворяю дверь — нет тебе никакого покойника, а только горит свечечка над царскими вратами. Кто ж это, думаю, ее зажег, что такое буде? Стою ни жив ни мертв, вдруг — р-раз! — отдернулась занавесь на царских вратах, растворяются этак широко и тихо двери, и выходит из темени, из самого, значит, алтаря, агромадный красный кочет. Вышел, остановился, затрепыхал крыльями и как закричит на всю церкву: ку-ка-ре-ку! Пропел до трех раз и пропал. И только, значит, пропал, выходит из алтаря другой, белый, как кипень, и запел еще громче прежнего. И опять до трех раз… У меня, рассказывал священник поутру, руки, ноги отнялись, а я все стою и жду, что будет дальше, а дальше выходит и третий: черный, как головешка, только гребешок светится, и запел он, братцы мои, таково жутко и строго, что опустился я на коленки и говорю этак внятно и раздельно на всю церкву: «Да воскреснет Бог и расточатся враги его!» И только, это, сказал я, — нет тебе никаких кочетов, а стоит передо мною седенький-седенький монашек и говорит мне тихим голосом: «Не пужайся, служитель Божий, а объяви всему народу, что, мол, означает твоя видение. А означает она ба-альшие дела!»

— Вот за это-то за самое и называют вашего брата храпоидолами, чертями, — громко сказал мещанин, открывая глаза и угрожающе нахмуриваясь. — Ночь, скука, а он ишь какие суеверия сидит разводит! Ты к чему все это гнешь-то, а?

— Да ведь я ничего плохого, — несмело пробормотал рассказчик.

— Позволь, — ты откуда взял-то все это?

— Как откуда? Сам священник, говорят, рассказывал.

— Священник энтот помер, — перебил мещанин.

— Это верно, верно… помер… вскорости и помер…

— Ну, значит, и брешут на него, что в голову влезет. Ведь это сновидение. Дубина!

— Да я-то про что ж? Известно, сновидение.

— Ну и молчи, — опять перебил мещанин. — Да и курить-то давно пора бросить, надымили — овин чистый!

— В первый класс иди, коли не ндравится, — сипло и зло сказал рыжий мужик.

— Побреши еще!

— Брешут собаки да твои свояки!

— Буде, буде, ребята! — закричали мужики, заволновавшись.

Бранившиеся смолкли, и в вагоне на время наступила тишина. Потом мещанин вздохнул.

— Ну и стерва, прости ты меня, Господи! — задумчиво и серьезно сказал он таким тоном, точно был в вагоне один.

И опять наступила тишина с глухим говором колес, храпом и дыханием спящих.

— А за что ругаться-то? — спросил рассказчик, когда бранившиеся угрюмо успокоились. — Кто первый начал-то? Ведь ты! Мы балакали промеж себе…

— Чо-орт! — ответил мещанин поспешно, и голос его страдальчески дрогнул. — Ведь ночь, скука, а у меня, может, жена и дите помирают. Пойми!

— Горя-то и у других не мене твоего, — ответил рыжий мужик.

— Не мене! — передразнил мещанин. — Я, может быть, тысячи не пожалел бы теперь на доктора, а он за сто верст, а дорога — ни проходу, ни проезду! Вчерась измаялся, ткнулся в чем был на по-стель и вижу — будто обрили меня догола и все зубы вынули! Пойми — сладко?

— Ага! — сказал рыжий мужик. — Покаялся! А то — сновидеение!

— До Туровки кто имеет билеты? — прокричал кондуктор, проходя по вагону.

И, осветив фонарем чьи-то ноги, крепко хлопнул возле меня дверью в соседнее отделение.

Поднявшись с места, я снова отворил ее и стал на пороге. Мещанин сидел, спал, согнувшись, а рыжий мужик говорил со сдвинутыми бровями тому, который рассказывал:

— Ну, ну, доказывай дальше.

Несколько полушубков стеснилось вокруг рассказчика, несколько серьезных глаз блестело в дымном сумраке глухо гудящего и бегущего вагона. Рассказчик вздохнул и уже хотел было начать говорить, но тут рыжий поднял на меня глаза и сипло сказал:

— А тебе, господин, что надо?

— Послушать хотел, — ответил я.

— Не господское это дело мужицкие побаски слушать.

— Да-а, братцы мои, — снова заговорил рассказчик прежним тоном, как только я отошел, — и стоит, значит, перед ним седенький, седенький монашек и говорит ему тихим голосом: «Не пужайся, мол, служитель Божий, а слушай и объяви народу, что, мол, означает твоя видение. А означает она ба-альшие дела»…

Но, начав громко, рассказчик мало-помалу стал понижать голос. Тщетно я вслушивался — все тонуло в ропоте колес и в тяжком храпе спящих. Заслышав сквозь этот ропот и храп далекий заунывный свисток паровоза, возвещавший о станции, с лавки возле меня поспешно вскочил юнкер в очках, оглянулся вокруг себя странными глазами и, опять быстро опустившись на скамью и облокотившись на свой сундучок, тотчас же опять заснул. Какая-то пожилая женщина в темном ситцевом платье поднялась, болезненно морщась, и поплелась в сени. Лежащие, мешки, сундуки и полушубки составляли грубую и печальную картину, которая раскачивалась передо мною. Мужик, рассказывавший про петухов, сидел, подавшись вперед к рыжему, и что-то негромко, но горячо говорил, но, когда я настораживался, чтобы расслышать, что он говорит, из дымного сумрака против меня ничего не было слышно, только блестели серьезные и злые глаза.

Источник