А сон тедди становился все глубже
Через два дня, уже забыв про лося, Тедди случайно проходил мимо, когда ветер донес до него сладковатый запах. Он тотчас вспомнил все, пришел и наелся. Еще раньше у лося побывали волки – Тедди узнал это по следам, оставленным ими, и поэтому никуда не ушел, а уснул поблизости.
Целую неделю он приходил к лосю и спал тут же, чувствуя, что теперь он властелин всего, что вокруг, и что его территория так же неприкосновенна, как территория бородатого медведя.
13
Но прошло какое-то время, и в последний раз, как застарелая рана, Тедди охватила тоска по человеку. Сила, еще более могучая, чем инстинкт, погнала его вдруг из леса. И он точно так же, как недавно искал уединения и свободы, теперь стал искать встречи с человеком.
Четыре дня шел он к юго-востоку, пока наконец не вышел на открытое место. Перед ним был огромный пологий холм. На холме ярко зеленела озимь, а около опушки, где остановился Тедди, лежал тракт, часто катили автомашины или медленно проезжали на телеге.
Тедди стоял на опушке, приподнявшись на задних лапах, и раскачивался в тоске по человеку. Но ему не просто был нужен человек, а только могучий человек в белых панталонах. Ему нужно было, чтобы тот подошел и почесал бы ему за ухом и сказал ласково: “Тедди!” – и положил бы своей крепкой рукой кусок сахару ему в пасть.
И так долго стоял медведь, совсем не прежний Тедди, как бы вновь постигая великий, таинственный смысл жизни и одновременно навсегда уже прощаясь с прошлым. Он не вышел на дорогу к людям и не выкинул ни одной из тех уморительных штук, которым научился в цирке. Он безмолвно тосковал. Потом как будто повернулось что-то в нем, будто свалилась с него последняя тяжесть, последняя нить, связывавшая его с людьми, порвалась, и он ушел обратно в лес. Через четыре дня он был снова у себя.
Становилось холоднее с каждым днем. Тедди теперь спал много и ходил редко. По утрам маленькие озера и старицы затягивались звонким ледком. Голод, всегдашний руководитель Тедди, отступал вдруг на задний план, что-то другое все сильнее беспокоило его. В цирке Тедди не давали спать зимой – он должен был выступать. Но здесь он подчинялся лесным законам, законам природы. Он хотел спать. Он все ходил, словно примериваясь, но все казалось ему то неудобно, то открыто.
Однажды ночью выпал снег, и утром было бело, далекие холмы просвечивали, как сквозь дымку, и Тедди еще сильнее захотелось спать. Даже собственные следы на снегу не удивили его.
Раз он устроился под елкой на сухих листьях и проспал три дня, но потом проснулся и снова побрел куда-то, с тоской поглядывая на оживленных, черных на белом снегу ворон.
Наконец он нашел то, что было ему нужно. Это была глубокая яма, засыпанная палым листом и хвоей. Сверху она заросла кустами; кроме того, на нее как раз повалилась спиленная ель. Ель когда-то спилил человек, отпилил себе верхушку, а комель оставил. Хвоя с лап осыпалась в яму, но лапы и без того были так густы, что, когда Тедди забрался под них, он почти не увидел неба. Но ему все было нехорошо. Он опять вылез, стал таскать и наваливать сушняку сверху и только к вечеру залез внутрь. Там он ворочался долго, никак не мог лечь, чтобы было удобно, наконец улегся, и ему показалось, что хорошо, и он начал вылизываться.
Понемногу темнело, шел неслышный снег, и, когда совсем стемнело и снег на вершинах сосен потерял свои последние краски, Тедди уснул.
Что снилось ему?
Снился ли цирк и долгая жизнь артиста, разделенная как бы надвое темнотой коридора и ослепительным светом манежа? Снились ли переезды, вагоны, стук колес, запахи угля и бензина, люди, смеющиеся и яростно кричащие, и человек в белых панталонах?
Или снилась новая, свободная жизнь, сладкие муравьи, звенящие холодные ручьи, страшная гроза, выстрелы, медведь, прогнавший его, битва с лосем?
Снилось ли ему детство? Прилетали ли к нему в берлогу нежные, зовущие, мудрые запахи леса?
Кто знает!
Он не проснулся ни на другой день, ни на третий… Снег все сыпал, и с каждым днем пушистей становились кусты, непролазней тропы, белее сосны и ели, и только березы оставались голые, и на них подолгу засиживались вечерами тетерева. Ударили лютые морозы, и пошла гулять по лесам настоящая зима!
А сон Тедди становился все глубже, дыхание было все реже, пар уже не клубился над ямой, и скоро заваленную снегом берлогу можно было угадать только случайно, по небольшой отдушине-жерлу и желтоватому инею на сучьях.
1956
Арктур – гончий пес
Памяти М. М. Пришвина
1
История появления его в городе осталась неизвестной. Он пришел весной откуда-то и стал жить. Говорили, что его бросили проезжавшие цыгане.
Странные люди – цыгане. Ранней весной они трогаются в путь. Одни едут на поездах, другие – на пароходах или плотах, третьи плетутся по дорогам в телегах, неприязненно посматривая на проносящиеся мимо автомашины. Люди с южной кровью, они забираются в самые глухие северные углы. Внезапно становятся табором под городом, несколько дней слоняются по базару, щупают вещи, торгуются, ходят по домам, гадают, ругаются, смеются, – смуглые, красивые, с серьгами в ушах, в ярких одеждах. Но вот уходят они из города, исчезают так же внезапно, как и появились, и уж никогда не увидеть их здесь. Придут другие, но этих не будет. Мир широк, а они не любят приходить в места, где уже раз побывали.
Итак, многие были убеждены, что его бросили весной цыгане.
Другие говорили, что он приплыл на льдине в весеннее половодье. Он стоял, черный, среди бело-голубого крошева, один неподвижный среди общего движения. А наверху летели лебеди и кричали: “клинк-кланк!”
Люди всегда с волнением ждут лебедей. И когда они прилетают, когда на рассвете поднимаются с разливов со своим великим весенним кличем “клинк-кланк”, люди провожают их глазами, кровь начинает звенеть у них в сердце, и они знают тогда, что пришла весна.
Шурша и глухо лопаясь, шел по реке лед, кричали лебеди, а он стоял на льдине, поджав хвост, настороженный, неуверенный, внюхиваясь и вслушиваясь в то, что делалось кругом. Когда льдина подошла к берегу, он заволновался, неловко прыгнул, попал в воду, но быстро выбрался на берег и, отряхнувшись, скрылся среди штабелей леса.
Так или иначе, но, появившись весной, когда дни наполнены блеском солнца, звоном ручьев и запахом коры, он остался жить в городе.
О его прошлом можно только догадываться. Наверно, он родился где-нибудь под крыльцом, на соломе. Мать его, чистокровная сука из породы костромских гончих, низкая, с длинным телом, когда пришла пора, исчезла под крыльцом, чтобы совершить свое великое дело втайне. Ее звали, она не откликалась и ничего не ела, вся сосредоточенная в себе, чувствуя, что вот-вот должно совершиться то, что важнее всего на свете, важнее даже охоты и людей…
Он родился, как и все щенки, слепым, был тотчас облизан матерью и положен поближе к теплому животу, еще напряженному в родовых схватках. И пока он лежал, привыкая дышать, у него все прибавлялись братья и сестры. Они шевелились, кряхтели и пробовали скулить – такие же, как и он, дымчатые щенки с голыми животами и короткими дрожащими хвостиками. Скоро все кончилось, все нашли по соску и затихли: раздавалось только сопенье, чмоканье и тяжелое дыхание матери. Так началась их жизнь.
В свое время у всех щенят прорезались глаза, и они узнали с восторгом, что есть мир еще более великий, чем тот, в котором они жили до сих пор. У него тоже открылись глаза, но ему никогда не суждено было увидеть свет. Он был слеп, бельма толстой серой пленкой закрывали его зрачки.
Для него настала горькая и трудная жизнь. Она была бы даже ужасной, если бы он мог осознать свою слепоту. Но он не знал того, что слеп, ему не дано было знать. Он принимал жизнь такой, какой она досталась ему.
Как-то случилось, что его не утопили и не убили, что было бы, конечно, милосердием по отношению к беспомощному, ненужному людям щенку. Он остался жить и претерпел великие мытарства, которые раньше времени закалили и ожесточили его.
У него не было хозяина, который дал бы ему кров, кормил бы его и заботился о нем, как о своем друге. Он стал бездомным псом-бродягой, угрюмым, неловким и недоверчивым. Мать, выкормив его, скоро потеряла к нему, как и к его братьям, всякий интерес. Он научился выть, как волк, так же длинно, мрачно и тоскливо. Он был грязен, часто болел, рылся на свалках возле столовых, получал пинки и ушаты грязной воды наравне с такими же бездомными и голодными собаками.
Он не мог быстро бегать, ноги, его крепкие ноги, в сущности, не были ему нужны. Все время ему казалось, что он бежит навстречу чему-то острому и жесткому. Когда он дрался с другими собаками – а дрался он множество раз на своем веку, – он не видел своих врагов, он кусал и бросался, ориентируясь на шум дыхания, на рычание и визг, на шорох земли под лапами врагов, и часто бросался и кусал впустую.
Неизвестно, какое имя дала ему мать при рождении, – для людей он не имел имени. Неизвестно также, остался бы он жить в городе, ушел бы или сдох где-нибудь в овраге, но в судьбу его вмешался человек, и все переменилось.
Источник
Однажды ночью выпал снег, и утром было бело, далекие холмы просвечивали, как сквозь дымку, и Тедди еще сильнее захотелось спать. Даже собственные следы на снегу не удивили его.
Раз он устроился под елкой на сухих листьях и проспал три дня, но потом проснулся и снова побрел куда-то, с тоской поглядывая на оживленных, черных на белом снегу ворон.
Наконец он нашел то, что было ему нужно. Это была глубокая яма, засыпанная палым листом и хвоей. Сверху она заросла кустами; кроме того, на нее как раз повалилась спиленная ель. Ель когда-то спилил человек, отпилил себе верхушку, а комель оставил. Хвоя с лап осыпалась в яму, но лапы и без того были так густы, что, когда Тедди забрался под них, он почти не увидел неба. Но ему все было нехорошо. Он опять вылез, стал таскать и наваливать сушняку сверху и только к вечеру залез внутрь. Там он ворочался долго, никак не мог лечь, чтобы было удобно, наконец улегся, и ему показалось, что хорошо, и он начал вылизываться.
Понемногу темнело, шел неслышный снег, и, когда совсем стемнело и снег на вершинах сосен потерял свои последние краски, Тедди уснул.
Что снилось ему?
Снился ли цирк и долгая жизнь артиста, разделенная как бы надвое темнотой коридора и ослепительным светом манежа? Снились ли переезды, вагоны, стук колес, запахи угля и бензина, люди, смеющиеся и яростно кричащие, и человек в белых панталонах?
Или снилась новая, свободная жизнь, сладкие муравьи, звенящие холодные ручьи, страшная гроза, выстрелы, медведь, прогнавший его, битва с лосем?
Снилось ли ему детство? Прилетали ли к нему в берлогу нежные, зовущие, мудрые запахи леса?
Кто знает!
Он не проснулся ни на другой день, ни на третий… Снег все сыпал, и с каждым днем пушистей становились кусты, непролазней тропы, белее сосны и ели, и только березы оставались голые, и на них подолгу засиживались вечерами тетерева. Ударили лютые морозы, и пошла гулять по лесам настоящая зима!
А сон Тедди становился все глубже, дыхание было все реже, пар уже не клубился над ямой, и скоро заваленную снегом берлогу можно было угадать только случайно, по небольшой отдушине-жерлу и желтоватому инею на сучьях.
1956
Арктур – гончий пес
Памяти М. М. Пришвина
1
История появления его в городе осталась неизвестной. Он пришел весной откуда-то и стал жить. Говорили, что его бросили проезжавшие цыгане.
Странные люди – цыгане. Ранней весной они трогаются в путь. Одни едут на поездах, другие – на пароходах или плотах, третьи плетутся по дорогам в телегах, неприязненно посматривая на проносящиеся мимо автомашины. Люди с южной кровью, они забираются в самые глухие северные углы. Внезапно становятся табором под городом, несколько дней слоняются по базару, щупают вещи, торгуются, ходят по домам, гадают, ругаются, смеются, – смуглые, красивые, с серьгами в ушах, в ярких одеждах. Но вот уходят они из города, исчезают так же внезапно, как и появились, и уж никогда не увидеть их здесь. Придут другие, но этих не будет. Мир широк, а они не любят приходить в места, где уже раз побывали.
Итак, многие были убеждены, что его бросили весной цыгане.
Другие говорили, что он приплыл на льдине в весеннее половодье. Он стоял, черный, среди бело-голубого крошева, один неподвижный среди общего движения. А наверху летели лебеди и кричали: «клинк-кланк!»
Люди всегда с волнением ждут лебедей. И когда они прилетают, когда на рассвете поднимаются с разливов со своим великим весенним кличем «клинк-кланк», люди провожают их глазами, кровь начинает звенеть у них в сердце, и они знают тогда, что пришла весна.
Шурша и глухо лопаясь, шел по реке лед, кричали лебеди, а он стоял на льдине, поджав хвост, настороженный, неуверенный, внюхиваясь и вслушиваясь в то, что делалось кругом. Когда льдина подошла к берегу, он заволновался, неловко прыгнул, попал в воду, но быстро выбрался на берег и, отряхнувшись, скрылся среди штабелей леса.
Так или иначе, но, появившись весной, когда дни наполнены блеском солнца, звоном ручьев и запахом коры, он остался жить в городе.
О его прошлом можно только догадываться. Наверно, он родился где-нибудь под крыльцом, на соломе. Мать его, чистокровная сука из породы костромских гончих, низкая, с длинным телом, когда пришла пора, исчезла под крыльцом, чтобы совершить свое великое дело втайне. Ее звали, она не откликалась и ничего не ела, вся сосредоточенная в себе, чувствуя, что вот-вот должно совершиться то, что важнее всего на свете, важнее даже охоты и людей…
Он родился, как и все щенки, слепым, был тотчас облизан матерью и положен поближе к теплому животу, еще напряженному в родовых схватках. И пока он лежал, привыкая дышать, у него все прибавлялись братья и сестры. Они шевелились, кряхтели и пробовали скулить – такие же, как и он, дымчатые щенки с голыми животами и короткими дрожащими хвостиками. Скоро все кончилось, все нашли по соску и затихли: раздавалось только сопенье, чмоканье и тяжелое дыхание матери. Так началась их жизнь.
В свое время у всех щенят прорезались глаза, и они узнали с восторгом, что есть мир еще более великий, чем тот, в котором они жили до сих пор. У него тоже открылись глаза, но ему никогда не суждено было увидеть свет. Он был слеп, бельма толстой серой пленкой закрывали его зрачки.
Для него настала горькая и трудная жизнь. Она была бы даже ужасной, если бы он мог осознать свою слепоту. Но он не знал того, что слеп, ему не дано было знать. Он принимал жизнь такой, какой она досталась ему.
Как-то случилось, что его не утопили и не убили, что было бы, конечно, милосердием по отношению к беспомощному, ненужному людям щенку. Он остался жить и претерпел великие мытарства, которые раньше времени закалили и ожесточили его.
У него не было хозяина, который дал бы ему кров, кормил бы его и заботился о нем, как о своем друге. Он стал бездомным псом-бродягой, угрюмым, неловким и недоверчивым. Мать, выкормив его, скоро потеряла к нему, как и к его братьям, всякий интерес. Он научился выть, как волк, так же длинно, мрачно и тоскливо. Он был грязен, часто болел, рылся на свалках возле столовых, получал пинки и ушаты грязной воды наравне с такими же бездомными и голодными собаками.
Он не мог быстро бегать, ноги, его крепкие ноги, в сущности, не были ему нужны. Все время ему казалось, что он бежит навстречу чему-то острому и жесткому. Когда он дрался с другими собаками – а дрался он множество раз на своем веку, – он не видел своих врагов, он кусал и бросался, ориентируясь на шум дыхания, на рычание и визг, на шорох земли под лапами врагов, и часто бросался и кусал впустую.
Неизвестно, какое имя дала ему мать при рождении, – для людей он не имел имени. Неизвестно также, остался бы он жить в городе, ушел бы или сдох где-нибудь в овраге, но в судьбу его вмешался человек, и все переменилось.
2
В то лето я жил в маленьком северном городе. Город стоял на берегу реки. По реке плыли белые пароходы, грязно-бурые баржи, длинные плоты, широкоскулые карбасы с запачканными черной смолой бортами. У берега стояла пристань, пахнувшая рогожей, канатом, сырой гнилью и воблой. На пристани этой редко кто сходил, разве только пригородные колхозники в базарный день да командированные в серых плащах, приезжавшие из области на лесозавод.
Вокруг города по низким, пологим холмам раскинулись леса, могучие, нетронутые: лес для сплава рубили в верховьях реки. В лесах попадались большие луговины и глухие озера с огромными старыми соснами по берегам. Сосны все время тихонько шумели. Когда же с Ледовитого океана задувал прохладный, влажный ветер, нагоняя тучи, сосны грозно гудели и роняли шишки, которые крепко стукались о землю.
Я снял комнату на окраине, на верху старого дома. Хозяин мой, доктор, был вечно занятый, молчаливый человек. Раньше он жил с большой семьей, но двух сыновей его убили на фронте, жена умерла, дочь уехала в Москву, и доктор жил теперь один и лечил детей. Была у него одна странность: он любил петь. Тончайшей фистулой он вытягивал всевозможные арии, сладостно замирая на высоких нотах. Внизу у него были три комнаты, но он редко заходил туда, обедал и спал на террасе, а в комнатах было сумрачно, пахло пылью, аптекой и старыми обоями.
Источник
Дети испустили радостный вопль, а Малин тотчас обернулась к Мэрте с Ниссе и спросила:
— А можно? Неужто можно прожить в Столяровой усадьбе в лютую зимнюю стужу?
— Отчего ж нельзя, если начать топить дом с середины октября, — ответил Ниссе.
Мелькер тут же заявил, что ни к чему столяровой усадьбе простаивать без пользы, раз уж за аренду все равно заплачено. Хочешь сполна получить все удовольствия за свои денежки, справляй рождество в столяровой усадьбе, даже если дело кончится тем, что отморозишь уши. Он схватил Чёрвен в охапку и закружил с ней по комнате.
— Хей-хоп-ура, хей-хоп-ура! В сочельник все будут плясать до утра! — запел он. — Впрочем, не только в сочельник, но и нынче в час разлуки, — добавил Мелькер, — а не пройдет и нескольких месяцев, как мы встретимся снова.
— Пусть вокруг будут только веселые лица… слышишь, что я сказал, Боцман? — прикрикнул он, потому что вид у Боцмана был печальнее, чем обычно.
— Малин, отдай ему остаток торта, может, он повеселеет! Но Боцман съел торт с непоколебимо печальным видом.
— Хотя он, все равно думает, что торт до чертиков вкусный, я-то знаю, — сказала Чёрвен.
Пелле сидел на крыльце, подперев голову руками. Вид у него был такой же мрачный, как и у Боцмана. Все кончается: торт со взбитыми сливками, лето, а может, и сама жизнь, кто знает!
Но маленький кусочек торта, как ни странно, все-таки не доели. После пиршества блюдо из-под торта забыли, на радость осам, на столе в саду. «Счастливицы, — думал Пелле, — они останутся в столяровом доме, ведь маленьким осам не надо ехать в город и ходить в школу, такая уж у них райская жизнь».
Однако кусочек торта осам не достался. Чёрвен увидела его и прогнала ос. Три кусочка она съела раньше, но этот, с маленькой алой розочкой из марципана, казался еще аппетитнее, и у Чёрвен даже слюнки потекли. Она оглянулась в поисках Малин, потому что не привыкла ничего брать без спроса, но Малин куда-то исчезла вместе с Бьёрном, и дяди Мелькера было тоже не видать. Больше не у кого было спросить, а в любую минуту мог кто-нибудь прийти, увидеть кусочек торта и соблазниться им. Нужно было спешить. Тогда Чёрвен сложила ладошки и взмолилась:
— Боженька, можно я возьму кусочек торта?
И сама себе ответила таким низким басом, на какой только была способна.
— Доедай на здоровье!
После чего торту пришел конец! Празднику конец! И лету конец!.. Разве не так?
Нет, лето, конечно, не кончилось из-за того, что Мелькерсоны уехали с острова. Настали теплые сентябрьские деньки, когда по-прежнему жужжали шмели и порхали бабочки. Потом пришел октябрь, тихий и прозрачный, как горный хрусталь, и рыбачьи сараи у причала так отчетливо отражались в воде, что непонятно было, где сами сараи, а где их отражение. Но Чёрвен хорошо разбиралась в этом и объясняла Боцману:
— То, что в воде вверх тормашками, это тоже сараи, только для русалок. Понятно? Туда они заплывают и оттуда выплывают и играют там целые дни.
А в сараях, которые не были вверх тормашками, Чёрвен играла в прятки с Боцманом. Без него ей было бы совсем одиноко, ведь Тедди и Фредди каждый день уходили в школу, а Пелле и Стина жили далеко-далеко в Стокгольме, где ей еще не довелось побывать и о котором она так мало знала. Но у нее был Боцман, а кроме того, ее дни были заполнены необычными и удивительными играми ребенка, который один растет среди взрослых. Грустить ей было некогда.
С каждым днем осенняя мгла все больше сгущалась над Сальткрокой и ее обитателями. Кое-где в окнах скупо мерцали по вечерам огоньки. Они были редкими звездочками света в черной, как сажа, тьме. Так далеко на островах в открытом море отваживались жить немногие. И когда над островами спускалась мгла, вокруг домов бушевали осенние штормы, а волны яростно бились о причалы и рыбачьи сараи, кое— кому случалось призадуматься, стоит ли вообще человеку селиться так далеко в море, хотя в душе-то они знали, что жить они смогут только здесь и нигде больше.
Пароход из города приходил теперь на остров лишь раз в неделю. На нем не было ни дачников, ни пассажиров — одна команда, но Ниссе Гранквист продолжал получать свои товары. Он по-прежнему регулярно выходил на пристань встречать пароход. И Чёрвен стояла там рядом с Боцманом в любую погоду, хотя порой случалось, что пароход причаливал в кромешной тьме, и Пелле на борту, конечно, не было.
Но он присылал письма, этот Пелле, так как пошел в школу у себя в Стокгольме и уже мог писать печатными буквами. Писал он, правда, не Чёрвен, а Йокке. После того как Фредди прочитывала ей письмо, Чёрвен приходилось идти к Йокке в хлев Янсона и пересказывать кролику все, что там было написано.
«Милый мой Йокке, — писал Пелле, — КРИПИСЬ, КРИПИСЬ, Я СКОРО ПРИЕДУ!»
Проснувшись как-то утром, Чёрвен увидела, что лужи, в которых она еще вчера плескалась, замерзли. Во дворе она долго развлекалась, продавливая каблучком ледяную корку. На другой день лед окреп: становилось все холоднее и холоднее, а однажды ночью застыл и фьорд.
— Никогда еще так рано не бывало ледостава, — сказала Мэрта.
Путь во льду прокладывал ледокол. Десять часов подряд крошил он ледяные глыбы, пока добирался до шхер на взморье.
И вот, наконец, настал сочельник. В витрине лавки Гранквистов появились рождественские гномы, и жители островов толпились у прилавка, закупая к празднику вяленую треску, рождественские окорока, кофе и елочные свечи.
У Тедди и Фредди начались каникулы, и они помогали в лавке. Чёрвен путалась у всех под ногами.
— Всего считанные дни остались до сочельника, — жаловалась она, — а я еще не научилась шевелить ушами!
Последнее время она частенько навещала Сёдермана, и он внушил ей, что рождественский гном особенно любит тех, кто умеет шевелить ушами… Да это ведь совсем просто, уверял Сёдерман. Сам он владел этим искусством в совершенстве, но теперь уезжал в Стокгольм встречать рождество вместе со Стиной и беспокоился, что, когда в сочельник явится рождественский гном, на Сальткроке некому будет шевелить ушами.
— Ты будешь меня замещать, — сказал Сёдерман.
За три дня до сочельника к острову подошел по каналу во льду обледеневший пароход «Сальткрока I» с семьей Мелькерсонов на борту. Стоя на палубе у поручней, они пытались сквозь мокрый снег и зимние сумерки разглядеть свой летний остров. Сейчас он предстал перед ними белый и тихий, окутанный снегом и скованный льдом, по-зимнему прекрасный и удивительно незнакомый, с заснеженными крышами рыбачьих сараев и пустынными причалами, где больше не покачивались пришвартованные лодки и мотоботы. Неужто это и в самом деле их летний остров? Его было не узнать.
И вот меж заиндевелых яблонь они разглядели дом столяра, из трубы которого поднимался дым; у Мелькера на глазах выступили слезы.
— Такое чувство, словно домой приехали! — сказал он.
На льду у самого канала стоял Ниссе Гранквист. Навстречу Мелькерсонам мчались во весь дух на финских санках Тедди и Фредди. Тут же подкатили янсоновы сани со стариком Сёдерманом. На облучке за кучера восседал сам дядя Янсон, а сзади на полозьях пристроилась зайцем Чёрвен. Нежный перезвон бубенчиков донесся до Мелькерсонов, и Пелле почувствовал, как сжалось у него сердце. Наступал сочельник, и он свидится с Йокке, скоро, совсем скоро они встретятся. И Боцман… тот тоже бежал к ним по льду, виляя хвостом. Пелле просиял, увидев его. Он не замечал даже Чёрвен, которая махала руками и кричала. Он видел только Боцмана.
— Все иначе, чем летом, — в этом Юхан и Никлас были единодушны. Понятно, это не относилось к Тедди и Фредди. Они, как и летом, шумели, кричали, каркали как вороны и, к счастью, остались прежними, а что до всего прочего, то мальчики будто попали в другой мир. Ни Юхану, ни Никласу и в голову не приходило, что люди могут постоянно жить в этой заснеженной ледяной пустыне, отрезанные и отрешенные от всего мира. Чудесная здешняя зима была для них на редкость необычна, она как нельзя лучше подходила для будущих приключений и забав.
Источник